Священник, казалось, молчаливо слушал его. Но на самом деле он ничего не слыхал, он был весь погружен в свои безотрадные мысли.
— Если они не ведают, что творят, да сжалится над ними небо! — помолчав, тихо проговорил он.
Выйдя из дома, они не спеша пошли по улице Нев-Сент-Огюстен. Они шагали молча, опасаясь, что сказали лишнее, — в их положении каждому из них надо было соблюдать крайнюю осторожность. Дойдя до конца улицы, они взглянули на магазин «Дамское счастье» и увидели в дверях улыбавшуюся им г-жу Эдуэн. За ней стоял Октав и тоже улыбался. Утром, после серьезного разговора, они решили вопрос о свадьбе. Они подождут до осени. И обоих радовало, что это дело решено.
— Здравствуйте, господин аббат! — весело сказала г-жа Эдуэн. — А вы все в бегах, доктор?
И когда врач сделал ей комплимент по поводу ее цветущего вида, она заметила:
— Ну, если бы я была у вас единственной пациенткой, вам пришлось бы довольно туго.
Они побеседовали несколько минут. Когда врач заговорил о родах Мари, Октава, видимо, обрадовало, что его бывшая соседка благополучно разрешилась от бремени.
— Неужели ее муж не может обзавестись мальчиком? — воскликнул он, узнав о появлении на свет третьей девочки, — Она надеялась, что мальчишку старики Вийом еще как-нибудь стерпят; но с девочкой они никогда не примирятся!
— Еще бы! — сказал доктор. — Они оба слегли, так расстроила их весть о ее беременности. И вызвали нотариуса, чтобы зять не получил от них в наследство даже стула.
Это дало повод к шуткам; лишь священник молчал, потупив глаза. Г-жа Эдуэн осведомилась, не болен ли он. Да, он очень устал и собирается пойти отдохнуть. И, сердечно попрощавшись со всеми, аббат направился по улице Сен-Рок, все еще сопровождаемый доктором. Когда они дошли до церкви, Жюйера внезапно сказал:
— Плохая там для нас практика, а?
— О ком это вы? — удивленно спросил священник.
— Да о той даме, что торгует ситцем… Она и знать не хочет ни вас, ни меня. Не нужны ей ни молитвы, ни лекарства. Еще бы! Когда у человека такое здоровье, что ему до них!
И он удалился, а священник вошел в церковь.
Яркий дневной свет лился из больших окон, в которых обычные стекла были окаймлены желтыми и бледно-голубыми. Ни один звук, ни одно движение не нарушали покоя пустынной церкви, где дремали в мирном сиянии облицованные мрамором стены, хрустальная люстра, позолоченная кафедра. Все это напоминало, в своей благоговейной сосредоточенности, роскошную буржуазную гостиную, в которой перед большим вечерним приемом сняли с мебели чехлы и где стояла пока глубокая тишина. И только какая-то прихожанка у придела Богоматери Семи Скорбей смотрела, как пылают в подсвечнике три свечи, распространяя запах горячего воска.
Аббат Модюи собирался подняться к себе. Но охватившее его смятение, какая-то неодолимая потребность заставили его войти сюда и удерживали здесь. Ему казалось, будто всевышний невнятным голосом призывает его издалека, а он никак не может уловить его повелений. Священник медленно шел через церковь, пытаясь понять самого себя, успокоить свою тревогу, и вдруг, когда он огибал хор, его до глубины души поразила открывшаяся перед ним необыкновенная картина.
За белым, как лилии, мрамором придела Пресвятой девы, за ювелирными украшениями придела Поклонения волхвов, где семь золотых ламп, золотые канделябры, золотой алтарь сверкали в желтоватом неясном свете, падавшем сквозь золотистые стекла, в таинственной мгле, далеко в глубине, за этой скинией, ему предстало трагическое видение, полное глубокого драматизма и простоты: распятый на кресте Христос между рыдающими богоматерью и Магдалиной; белые статуи, освещенные откуда-то сверху и резко выделявшиеся на фоне голой стены, казалось, выступали вперед, росли, создавая из этой истинно человеческой смертной муки и этих слез божественный символ вечной скорби.
Священник в смятении упал на колени. Он сам задумал побелить гипс, устроить такое освещение, сам подготовил это потрясающее зрелище, и когда сняли доски, закрывавшие статуи, когда архитектор и рабочие ушли, он первый был потрясен им. От Голгофы веяло грозной суровостью, и ее леденящее дуновение заставило священника опуститься на колени. Он как бы ощутил на лице божественное дыхание и склонился перед ним, раздираемый сомнениями, терзаясь ужасной мыслью о том, что он, может быть, плохой пастырь.
О всевышний, неужели пробил тот час, когда не надо уже набрасывать покров религии на язвы этого разлагающегося мира? Стало быть, он не должен присутствовать всюду, как церемониймейстер, чтобы управлять распорядком глупостей и пороков? Стало быть, надо дать всему рухнуть, рискуя тем, что сама церковь будет раздавлена обломками? Да, таково, видимо, было веление свыше, ибо у него уже не хватало сил свершать свой путь среди человеческой низости, и он тяжко страдал от чувства отвращения и от сознания своего бессилия. Мерзости, с которыми он возился с утра, душили его, подступая к горлу. И, страстно протянув руки, он молил о том, чтобы бог простил ему, простил всю его ложь, его малодушную уступчивость и его общение с грешниками. Страх перед богом пронизал его до самых глубин его существа, он видел бога, который отвергал его, запрещал ему всуе упоминать свое имя, гневного бога, решившего наконец уничтожить провинившийся народ. Терпимость светского человека покидала священника, ее изгоняли неистовые угрызения совести, оставалась лишь вера христианина, устрашенного, мятущегося, сомневающегося в спасении. Какой же путь надо избрать, о господи, что делать среди этого общества, доживающего последние дни, прогнившего полностью, вплоть до священнослужителей?
И, устремив взгляд на Голгофу, аббат Модюи разрыдался. Он плакал, подобно богоматери и Магдалине, он оплакивал погибшую истину, опустевшее небо. А там, в глубине, за всем этим мрамором и золотом, стоял огромный гипсовый Христос, уже совсем обескровленный.
XVIII
В декабре, на восьмой месяц траура, г-жа Жоссеран впервые приняла приглашение в гости, на обед. Впрочем, это был обед почти что семейный, у Дюверье, — первый субботний прием Клотильды в новом зимнем сезоне. Накануне г-жа Жоссеран предупредила Адель, что ей придется спуститься к Дюверье, помочь Жюли мыть посуду. Так уж было заведено в доме — в дни приемов посылать друг другу служанок на подмогу.
— И постарайся работать как следует, — наказывала Адели хозяйка. — Не понимаю, что это с тобой происходит в последнее время, ты совсем раскисла… А меж тем тебя разносит с каждым днем.
У Адели же просто-напросто шел девятый месяц беременности. Ей самой давно уже казалось, будто она толстеет, что ее очень удивляло; она вечно ходила голодная, с пустым желудком, и кипела от негодования, когда хозяйка торжествующе заявляла при посторонних, указывая на нее: вот, пожалуйста! Пусть те, кто уверяет, будто в их доме служанке даже хлеб выдают по весу, придут и посмотрят на эту толстую обжору; уж не оттого ли у нее так округлился живот, что она питается одним воздухом, как по-вашему? Когда же Адель, при всей своей глупости, поняла, наконец, какая беда с ней приключилась, она каждый раз сдерживала себя, чтобы не швырнуть какой-нибудь предмет прямо в физиономию своей хозяйке: г-жа Жоссеран действительно хвасталась перед всеми внешним видом служанки и заставляла соседей верить, что она, наконец, стала досыта кормить Адель.