Похороны состоялись лишь в понедельник из-за формальностей и задержек, связанных с самоубийством: когда Сандоз в девять часов утра пришел на улицу Турлак, он увидел на тротуаре не больше двадцати человек. Сандозу, убитому горем, пришлось три дня бегать с утра до вечера, занимаясь всем: сначала он отвез в больницу Ларибуазьер Кристину, которую подобрали без чувств, затем бегал взад и вперед из мэрии в бюро похоронных процессий и в церковь, платил повсюду, и хотя был глубоко равнодушен к обрядам, он подчинился им, раз уж священники согласились принять этот труп с черной полосой вокруг шеи. Среди ожидавших внизу людей он заметил только соседей, к которым присоединилось еще несколько любопытных, а из окон выглядывали головы шепчущихся, взбудораженных происшедшей драмой людей. Сандоз надеялся, что еще придут друзья Клода. Родным его он написать не мог, не зная их адресов; но, увидев двух прибывших родственников, он стушевался; несколько сухих газетных строк напомнили им о Клоде, который сам никогда не напоминал им о себе. Родственники были: престарелая двоюродная сестра с подозрительными повадками старьевщицы и какой-то двоюродный брат, маленького роста, элегантно одетый, очень богатый, с орденом, владелец одного из больших парижских магазинов, славный малый, желавший показать свое просвещенное отношение к искусству. Кузина тотчас поднялась наверх в мастерскую, почуяла ничем не прикрытую нищету и спустилась вниз, поджав губы, раздраженная тем, что ей приходилось отдать родственнику эту бесполезную дань. Кузен, напротив, гордо шел первый позади гроба, подчеркивая своим видом, полным достоинства и учтивости, печальный характер события.
Когда процессия тронулась, подоспел Бонгран; пожав руку Сандозу, он пошел рядом с ним. Бросив взгляд на пятнадцать — двадцать человек, следовавших за гробом, он мрачно пробормотал:
— Бедняга, ах, бедняга! Как! Неужели нас только двое из старых друзей?
Дюбюш с детьми был в Канне, Жори и Фажероль не пожелали прийти, первый потому, что боялся смерти, второй был слишком занят. Только Магудо догнал процессию, когда она вышла на улицу Лепик: он пояснил, что Ганьер, должно быть, опоздал на поезд.
Медленно поднимались похоронные дроги по крутым извилинам одного из склонов монмартрского холма. Порой с пересекающихся улиц, круто спускавшихся вниз, открывался вид на необъятный, далеко раскинувшийся, бескрайний, как море, Париж. Подошли к церкви св. Петра и когда вносили туда гроб, он на мгновение как будто вознесся над большим городом. В этот день небо было по-зимнему серо, воздух насыщен сильными испарениями, разгоняемыми ледяным ветром, и Париж казался еще более огромным в бесконечном тумане, наполненном до самого горизонта волнующей зыбью. Бедный покойник хотел покорить Париж, но разбил об него голову и теперь шествовал по нему под забитой гвоздями дубовой крышкой, возвращаясь в землю вместе с потоками текущей по ней грязи.
При выносе гроба из церкви кузина исчезла; Магудо — также. Маленький кузен снова занял свое место позади гроба. Семь неизйестных особ тоже отважились проводить гроб дальше, и все отправились на новое кладбище Сент-Уэн, которое народ окрестил унылым, мрачным прозвищем «Кайенна». Провожающих осталось всего десять.
— Как видно, мы так и останемся вдвоем, — снова повторил Бонгран, идя в ногу с Сандозом.
Теперь процессия, впереди которой ехала траурная карета со священником и мальчиком-певчим, спустилась по другому скату холма, вдоль крутых и извилистых улиц, напоминающих горные тропинки. Лошади, тащившие дроги, скользили по грязной мостовой, слышался глухой стук колес, позади шаркали ногами провожающие, лужи то и дело задерживали их, и, озабоченные мучительным спуском, они даже не разговаривали друг с другом. Но когда процессия, миновав улицу Рюиссо, вышла к Клиньянкурским воротам, за которыми на просторе раскинулось кольцо внешних бульваров, тянулась окружная железная дорога, рвы и насыпи фортификаций, у провожавших вырвался вздох облегчения, они расшевелились, стали перебрасываться словами.
Сандоз и Бонгран шли в самом хвосте процессии, словно хотели уйти подальше от этих людей, которых они никогда в жизни не видели. Как только дроги миновали заставу, Бонгран наклонился к товарищу:
— Что же будет с бедняжкой?
— Ее жалко до слез, — ответил Сандоз. — Вчера я заходил к ней в больницу. У нее воспаление мозга. Ординатор уверяет, что ее спасут, только выпишется она из больницы постаревшая на десять лет, выбитая из жизни… Знаете, дошло до того, что она забыла азбуку. Полная физическая и моральная деградация, девушка из общества, опустившаяся до уровня служанки! Да, если мы не возьмем на себя заботу о ней, кончится тем, что она станет судомойкой.
— И, само собой разумеется, ни сантима!
— Ни сантима. Я надеялся разыскать его этюды с натуры для большой картины, те чудесные этюды, которые он так неудачло использовал потом! Но я напрасно искал, он все отдавал, его бессовестно обкрадывали. Для продажи не осталось ничего, ни одного годного полотна — ничего, крома этой огромной картины, которую я сорвал со стены и сжег своими руками. Ах, уверяю вас, я сделал это с радостью, как будто отомстил за Клода!
Они помолчали некоторое время. Широкая Сент-Уэнская дорога расстилалась перед ними, прямая, бесконечная; а посреди открытого поля по затопленному грязью шоссе двигалась маленькая, жалкая, одинокая процессия. Дорогу окаймлял двойной ряд деревянных заборов, справа и слева раскинулись пустыри, вдали виднелись только фабричные трубы да несколько редких, стоящих поодаль друг от друга белых домов. Они пересекли Клиньянкурскую ярмарку, где по обе стороны дороги расположились балаганы, цирки, деревянные лошадки, промерзшие насквозь, пока они стояли без дела зимой, опустевшие кабачки, замшелые качели и даже декорации заднего фона к комической опере «На пикардийской ферме», черневшие среди поломанных решетчатых загородок.
— Ах, его прежние полотна, — снова начал Бонгран, — работы с Бурбонской набережной, помните? Удивительные вещи! Правда? А пейзажи, привезенные с юга, и этюды нагого тела, сделанные у Бутена, ноги девочки, живот женщины, ах, этот живот!.. Должно быть, у папаши Мальгра остался его лучший этюд, — равного не напишет, как бы он ни лез из кожи, ни один из наших молодых мэтров. Что и говорить, это был не какой-нибудь ремесленник! Это был великий художник!
— И подумать только, — сказал Сандоз, — что эти ничтожные копировальщики из Академии и газетчики упрекали его в лености и невежестве, повторяя друг за другом, что он никогда не желал учиться своему ремеслу!.. Боже мой, это он-то ленивец! Я сам видел, как он падал от изнеможения после не-. прерывных десятичасовых сеансов, он отдал искусству всю жизнь и погиб из-за него… Он — невежда! Ну, не идиотизм ли это?! Им никогда не понять, что если ты удостоился чести внести в искусство нечто новое, свое, это новое неизбежно опрокидывает все то, чему тебя учили! И Делакруа не знал своего ремесла, потому что не укладывался в тесные рамки. Ах, болваны! Прилежные ученики, худосочные зубрилы, неспособные на малейшее отклонение от правил!
Он сделал несколько шагов в молчании, затем добавил: