— Идем, друг мой! — нежно повторила Кристина.
Клод не замечал ее, созерцание сердца Парижа захватило его целиком. Прекрасный вечер расширял горизонт. Освещение было необыкновенно живо, тени отчетливы, все детали рисовались изумительно точно, прозрачный воздух, казалось, излучал ликование. Жизнь реки, бурная деятельность, разворачивающаяся на ее берегах, стремительный людской поток, стекающийся от улиц и пристаней к мостам, — все это дымилось у огромного водоема, как зримое дыхание, трепещущее в солнечных лучах. Дул легкий ветерок, воздушные розовые облачка скользили по высокой бледной лазури небес, ощущалось медленное, разлитое повсюду трепетание, как бы трепетание души Парижа, которая распростерлась над его колыбелью.
Кристина в тревоге схватила Клода за руку: его неподвижность и самозабвение, с которым он всматривался в пейзаж, вызвали в ней суеверный страх, она тащила его прочь, как если бы ему угрожала какая-то опасность.
— Вернемся домой, ты мучаешь себя… Я хочу домой.
От ее прикосновения он содрогнулся, как человек, которого внезапно разбудили, потом повернул голову, чтобы бросить последний взгляд.
— Боже мой, — прошептал он, — боже мой, до чего же это прекрасно!
Он дал себя увести. Но весь вечер, за едой и в кресле у печки, до самой ночи, он сосредоточенно молчал, уйдя в свои думы, и жена, отчаявшись завязать с ним разговор, тоже умолкла. Она смотрела на него встревоженно, опасаясь, не началась ли у него какая-то серьезная болезнь, может быть, его продуло на мосту? Блуждающие глаза его были устремлены в пространство, лицо раскраснелось от внутреннего напряжения, как будто что-то подспудно созревало в нем или зачиналось какое-то существо; он испытывал нечто похожее на состояние беременной женщины — восторженное самосозерцание и одновременно отвращение ко всему окружающему. Ему было очень тяжело, сознание его было загромождено множеством смутных впечатлений; потом, как бы стряхнув с себя что-то, он перестал вертеться на постели и уснул тем мертвым сном, который приходит после изнурительной усталости.
На следующее утро, сразу после завтрака, он исчез. Кристина провела мучительный день; хотя утром, услышав, что он насвистывает южную песенку, она немножко успокоилась, но, чтобы не раздражать его, не поделилась заботами, которые ее угнетали. В этот день у них не было денег даже на еду, а до получения ренты оставалась еще целая неделя; утром она истратила последнее су, а на вечер у нее не было ничего, даже хлеба. К кому обратиться? Как скрыть от него истину, когда он придет домой голодный и ей нечего будет ему дать? Она решила заложить черное шелковое платье, которое когда-то подарила ей госпожа Вансад; но ей было очень тяжело решиться на этот шаг, она содрогалась от страха и стыда, представляя себе ломбард, это учреждение для бедных, порога которого она еще никогда не переступала. Ее охватил такой ужас за будущее, что из полученных под залог десяти франков она решилась истратить только самую малость и приготовила на обед щавелевый суп и тушеный картофель. Когда она выходила из ломбарда, неожиданная встреча окончательно ее расстроила.
Клод вернулся домой, переполненный скрытой радостью, веселый, с ясными глазами; было уже очень поздно, и он был чертовски голоден, даже рассердился, что еще не накрыто на стол. Усевшись за обед с Кристиной и маленьким Жаком, он моментально проглотил суп и съел полную тарелку картофеля.
— Как! Больше ничего нет? — спросил он у Кристины. — Неужели ты не могла приготовить мяса?.. Опять деньги ушли на ботинки?
Она что-то бормотала в ответ, не решаясь сказать ему правду, до глубины души оскорбленная его несправедливостью. А он продолжал трунить над ней, уверяя, что она припрятывает деньги для своего туалета; все больше и больше возбуждаясь от принятых им внутренних решений, которые он эгоистически хранил про себя, он вдруг накинулся на Жака:
— Прекратишь ли ты наконец, проклятый балбес! Это невыносимо!
Жак, оставив еду, стучал ложкой по краю тарелки, глаза у него блестели, он был в восторге от производимого им шума.
— Жак, перестань! — накинулась на него мать. — Дай отцу спокойно поесть.
Испуганный ребенок сразу присмирел и снова впал в свою обычную мрачную неподвижность, устремив тусклый взгляд на картофель, к которому он так и не притронулся.
Клод, преувеличивая свой голод, накинулся на сыр, тогда расстроенная Кристина предложила, что она сходит к колбаснику за вареным мясом, но он отказался в таких грубых выражениях, что она еще больше огорчилась. Когда она собрала со стола и вся семья уселась вокруг лампы, Кристина принялась за шитье, малыш уставился в книгу с картинками, а Клод долго барабанил пальцами по столу; мысли его витали где-то далеко, по-видимому, там, откуда он пришел. Внезапно он поднялся, взял бумагу и карандаш и при свете лампы начал быстро делать какой-то набросок. Этот сделанный по памяти набросок облегчил его сознание, ему необходимо было излить все те смутные мысли, которые распирали его мозг. Но набросок не удовлетворил его, наоборот, возбуждение его искало теперь выхода в словах. Он готов был говорить сейчас хоть со стеной, но так как около была жена, он обратился к ней:
— Помнишь, что мы вчера с тобой видели?.. О, какое великолепие! Сегодня я там провел три часа, теперь-то я знаю, что надо делать! Поразительная вещь! Такой удар все опрокинет… Смотри! Я помещусь под мостом, на первом плане у меня будет пристань св. Николая, с краном, с разгруженными баржами, с толпой грузчиков. Ты понимаешь, здоровенные парни с обнаженной грудью, с обнаженными руками… — это Париж за работой; с другой стороны — купальня, веселящийся Париж… Ну, а чтобы композиция держалась, в центре нужно поместить лодку, впрочем это еще не решено, надо поискать… Посредине Сена, широкая, необъятная…
По мере того, как он говорил, он карандашом намечал контуры, по десять раз перечеркивая все с такой энергией, что бумага рвалась. Кристина, чтобы доставить ему удовольствие, склонилась над ним и делала вид, что очень интересуется его объяснениями. Но на набросках была такая путаница, такое смутное нагромождение деталей, что она ничего не могла толком различить.
— Ты следишь за мной?
— Да, да, это великолепно!
— Вот! Теперь остается фон. Два рукава реки с набережными и торжествующий Старый город, который вздымается к небесам… Ах, какое диво, какая красота! Видишь все это каждый день и проходишь, не замечая; но красота пронизала тебя насквозь, восторг накопился в тебе; и вот однажды — свершилось! Ничто в мире не может быть величественнее. Это сам Париж во всей своей славе встает под солнцем… Ну, скажи, не глуп ли я был, не подумав об этом раньше! Сколько раз я смотрел и ничего не видел! Нужно было прийти туда тогда, после длинной прогулки по набережным… Ты помнишь, какой там сбоку удар тени, а вот тут солнце светит прямо, башни в этой стороне, шпиль св. Капеллы все утоньшается, легкий, как игла, вонзается в небо… Нет, она правее, подожди, я сейчас покажу тебе…
Он вновь начинал, без устали, без конца чертил, припоминая тысячу мелких, характерных подробностей, которые схватил на лету его взгляд художника: вот здесь пламенеет вывеска какой-то лавочки; ближе зеленоватый уголок Сены, по воде плывут масляные пятна; как хорош неуловимый тон деревьев, гамма серого в фасадах домов и надо всем непередаваемое сверкание небес! Она сочувственно поддакивала ему, старалась сделать вид, что разделяет его восторг.