С первых же строк он был глубоко потрясен и ошеломлен. Клотильда писала, что она беременна уже два месяца. И если она до сих пор колебалась сообщить ему такую новость, то только потому, что раньше хотела сама быть совершенно уверенной в этом. Теперь она уже не могла ошибиться — она зачала, по всей вероятности, в последние дни августа, в ту блаженную ночь, когда она устроила ему великолепный пир юности, в вечер того дня, когда они стучались во все двери, как нищие. И разве они не пережили во время объятий то могучее, необыкновенное наслаждение, которое предвещает ребенка? Первый месяц после приезда в Париж Клотильда сомневалась и объясняла отсутствие некоторых обычных явлений нездоровьем, совершенно понятным, если принять во внимание волнения и боль, связанные с их тяжелым разрывом. Прошел еще один месяц, она выждала несколько дней, но все было в ее состоянии по-прежнему, и теперь она окончательно убедилась в своей беременности, тем более, что все остальные признаки подтверждали это предположение. Письмо было короткое, простое, но полное горячей радости, порыва бесконечной нежности и желания немедленно возвратиться домой.
Растерянный, боясь, что он неправильно понял, Паскаль еще раз перечитал письмо. Ребенок! А он-то в день ее отъезда, когда дул сокрушительный мистраль, презирал себя за то, что не может его иметь. Но ребенок уже был, и она увозила его с собой в поезде — он сам видел, как этот поезд мчался вдаль по выжженной равнине! Вот оно, настоящее его творение, подлинно хорошее, подлинно живое, наполнявшее его счастьем и гордостью. Всех его работ, его боязни наследственности как не бывало. Ребенок должен родиться. Каким он будет, безразлично! Ведь это продолжение его самого, жизнь, переданная дальше, завещанная им вечности, — его новое воплощение! И Паскаль чувствовал себя потрясенным!, растроганным до самой глубины своего существа. Он смеялся, громко разговаривал сам с собой и безумно целовал письмо.
Какой-то шум заставил его немного успокоиться. Повернув голову, он увидел Мартину.
— Сударь, — сказала она, — доктор Рамон внизу.
— Ах, пусть он поднимется, пусть поднимется!
И снова его посетило счастье. Рамон, еще на пороге, весело крикнул:
— Победа! Учитель, я принес ваши деньги, правда, не все, но, во всяком случае, кругленькую сумму!
И он рассказал о непредвиденной и счастливой случайности, которую обнаружил его тесть г-н Левек. Документы на сто двадцать тысяч франков, которыми располагал Паскаль в качестве личного кредитора Грангильо, не имели никакого значения, поскольку нотариус был объявлен несостоятельным. Спасение было лишь в доверенности, которую однажды доктор выдал нотариусу по его просьбе: доверенность разрешала ему поместить весь капитал Паскаля или его часть под залог недвижимого имущества. Так как имени держателя не было упомянуто, то нотариус — это иногда делается — в качестве подставного лица взял одного из своих служащих. Таким образом были обнаружены восемьдесят тысяч франков, помещенных под солидные закладные при посредстве этого порядочного человека, не имевшего никакого отношения к делам своего хозяина. Если бы Паскаль начал действовать сразу и обратился к прокурорскому надзору, он уже давно выяснил бы это. Словом, четыре тысячи франков верного дохода возвращались в его карман.
Восхищенный Паскаль крепко пожал молодому человеку руки.
— О мои друг, — воскликнул он, — если б вы знали, как я счастлив! Вот письмо Клотильды, оно принесло мне большое счастье. Да, я собирался вызвать ее обратно, но мысль о моей бедности, о лишениях, которым я ее подвергну, портила мне радость встречи… И вот у меня опять есть состояние, по крайней мере, достаточное, чтобы поддержать мое маленькое семейство!
В приливе чувств он протянул Рамону письмо и заставил его прочитать. Потом, когда молодой человек, растроганный его волнением, с улыбкой возвратил письмо, Паскаль уступил порыву нежности и обнял его своими сильными руками, как обнимают товарища и брата. Оба крепко поцеловались.
— Так как вы явились вестником счастья, — сказал Паскаль, — я хочу просить вас еще об одной услуге. Вы знаете, что я не доверяю здесь никому, даже моей старой няньке. Прошу вас отнести телеграмму на почту.
И, снова присев к столу, он просто написал: «Жду тебя, выезжай сегодня вечером».
— Нынче у нас как будто шестое ноября… — продолжал он. — Сейчас около десяти часов. Она получит телеграмму в полдень. У нее хватит времени уложиться и выехать с восьмичасовым скорым. Завтра утром она будет в Марселе. Но там нет поезда сюда в это время, и она может приехать завтра, седьмого ноября, только с пятичасовым.
Сложив телеграмму, он встал и прибавил:
— Боже мой! Завтра, в пять часов!.. Как долго ждать! Что я буду делать все это время?
Потом, вдруг охваченный беспокойством, он с серьезным видом сказал:
— Рамон, дорогой мой товарищ, дайте мне доказательство вашей дружбы, будьте со мной совсем откровенны.
— Что вы хотите этим сказать, учитель?
— Я думаю, вы поймете… На днях вы исследовали меня. Как вы полагаете, протяну ли я еще год?
Он пристально смотрел на молодого человека, не давая ему опустить глаза. Но Рамон пытался уклониться, шутливо заметив, что вряд ли доктору свойственно задавать такой вопрос.
— Я вас прошу, Рамон, будьте же серьезны.
Тогда Рамон вполне искренне ответил ему, что, по его мнению, он, конечно, может надеяться прожить еще год. И он привел свои доводы: во-первых, склероз сердца сравнительно слабо выражен, во-вторых, остальные органы вполне здоровы. Без сомнения, нужно принять в расчет непредвиденное, то, что невозможно знать, — ведь никогда не исключена грубая случайность. И оба принялись обсуждать болезнь, взвешивая все за и против так же спокойно, как на консилиуме у постели больного. Каждый из них приводил свои доводы, заранее намечая роковой срок, согласно наиболее достоверным и бесспорным признакам.
Паскаль, как будто речь шла вовсе не о нем, снова обрел свое обычное хладнокровие и думал о себе со стороны.
— Да, — пробормотал он наконец, — вы правы, год жизни возможен… Но, видите ли, мой друг, я хотел бы прожить два года — желание безумное, без сомнения, ведь это целая бездна счастья…
И он отдался мечте о будущем:
— Ребенок родится в конце мая… Так приятно было бы видеть, как он понемножку растет: вот ему восемнадцать месяцев, потом! двадцать… О, не больше, только пока он начнет лепетать, сделает первые шаги… Я многого не прошу, я хотел бы только видеть, как он пойдет, а потом… Боже мой, ну что ж!..
Он закончил свою мысль неопределенным жестом. Потом, поддаваясь обманчивой надежде, продолжал:
— Два года, — в этом нет ничего невозможного. Я знаю очень любопытный случай… Один каретник в предместье прожил четыре года, опровергнув все мои предположения… Два года! Я проживу! Мне нужно прожить два года!
Рамон, сидевший понурив голову, ничего не ответил. Он был смущен при мысли, что выказал слишком большой оптимизм. Радость Паскаля беспокоила его и огорчала, словно самое возбуждение, затемнившее этот столь трезвый некогда ум, предупреждало его о близкой скрытой опасности.