Ланж как раз стоял на крыльце фабрики. Ему уже было около семидесяти пяти лет, но он по-прежнему оставался коренастым и крепким. У него была все та же квадратная голова, то же деревенски простое лицо, те же густые волосы и борода, но теперь уже белые как снег. Ныне его живые глаза, его светлая улыбка ясно говорили о бесконечной доброте, скрывавшейся под грубой оболочкой. Его окружала веселая толпа детей — мальчиков и девочек; все теснились, протягивая к Ланжу руки: дело в том, что он установил обычай — каждый праздник раздавать детям маленькие подарки. То были наскоро вылепленные, раскрашенные и обожженные глиняные фигурки, пленительно грациозные, а иногда полные очаровательного комизма: люди, занятые своими повседневными делами, смеющиеся и плачущие дети, рабочие за работой; в них отражалась вся жизнь в ее непрерывном, чудесном расцвете, с ее мимолетными радостями и горестями.
— Ну, ну, детки, не теснитесь, на всех хватит… Ты, беляночка, получай вот эту девочку, видишь, она чулки натягивает. А ты, молодой человек, держи вот этого мальчика, что возвращается из школы!.. Ты же, малыш, забирай себе этого кузнеца с молотом в руках.
Ланж весело покрикивал и посмеивался; он себя прекрасно чувствовал среди этих счастливых детей, с жадностью хватавших его маленьких человечков, — так он называл свои прелестные глиняные фигурки.
— Осторожнее! Не разбейте… Поставьте их у себя в комнате: у вас будут перед глазами приятные линии, яркие краски. А когда вырастете, будете любить все прекрасное и доброе и сами станете прекрасными и добрыми.
Такова была теория Ланжа; по его мнению, для того, чтобы люди были здоровыми и дружными, необходимо прививать им с детства чувство красоты. Счастье доступно только просвещенному, гармонически развитому народу. Все кругом должно говорить ему о красоте, особенно предметы домашнего обихода: утварь, мебель, отделка дома. Глупо верить в превосходство аристократического искусства: самое широкое по охвату, самое волнующее, самое человечное искусство — это искусство, наиболее близкое к жизни! Произведение искусства, предназначенное для народа, приобретает особую волнующую силу, необыкновенное величие; оно становится безграничным, как сам мир. К тому же оно исходит от всех, оно рождается в недрах человечества: ведь бессмертное произведение, не боящееся разрушительной силы веков, создается самим народом, воплощает в себе целую эпоху, целую цивилизацию. Искусство всегда расцветает в толще народной, и оно украшает жизнь людей, оно сообщает существованию благоухание и блеск, столь же необходимые человеку, как и хлеб насущный.
— Вот жнец, а вот прачка! Ты уже совсем взрослая девица, возьми их себе. А это тебе, малыш!.. Ну, все! Будьте умниками, поцелуйте за меня ваших маму и папу! Ступайте домой, мои барашки, мои цыплятки, жизнь прекрасна, жизнь хороша!
Рагю молча и неподвижно слушал Ланжа; на лице его отражалось все большее удивление. Под конец он не выдержал.
— Так ты, анархист, стало быть, уже не собираешься взорвать на воздух всю лавочку? — спросил он со своей беспощадной усмешкой.
Ланж резко обернулся, посмотрел на Рагю, но не узнал его. Он не рассердился, а снова рассмеялся.
— А, так ты меня знаешь! А я вот никак не вспомню твоего имени… Что правда, то правда: я собирался взорвать всю лавочку на воздух. Я кричал об этом на всех перекрестках, осыпал проклятиями отверженный город, возвещая ему скорую гибель от огня и меча. Я даже сам решил стать орудием правосудия, карающей молнией, и сжечь Боклер… Но чего ты хочешь? События приняли другой оборот. Теперь вокруг установилась социальная справедливость, и я обезоружен. Город очищен, отстроен, не стану же я разрушать его теперь, когда в нем осуществляется все то, к чему я стремился, о чем мечтал… Не правда ли, Боннер? Мир заключен.
И бывший анархист протянул руку бывшему коллективисту, с которым он некогда так ожесточенно спорил.
— А ведь мы готовы были перервать друг другу глотку, ведь так, Боннер? Мы сходились в общем стремлении к Городу свободы, справедливости и братства. Только мы по-разному представляли себе путь к нему; и те, кто думал, что нужно идти направо, готовы были стереть с лица земли тех, кто утверждал, будто нужно идти налево… Но теперь, когда мы достигли цели, было бы слишком глупо по-прежнему ссориться, не так ли, Боннер? Мир заключен.
Боннер, держа руку горшечника в своей, дружелюбно пожимал и встряхивал ее.
— Да, да, Ланж, мы были неправы в том, что не могли сговориться между собою; быть может, это и мешало нам идти вперед. А лучше сказать, мы все были правы, раз теперь пожимаем друг другу руки и сознаем, что, по сути дела, все стремились к одному и тому же.
— Правда, к абсолютной справедливости мы еще не пришли, еще не достигнута полнота свободы и любви, — сказал Ланж, — но будем надеяться, что эти мальчуганы и девчушки продолжат наше дело и когда-нибудь завершат его… Слышите, мои цыплятки, мои барашки, крепко любите друг друга!
Вновь раздались восклицания и смех; но тут опять грубо вмешался Рагю:
— А что твоя Босоножка, горе-анархист? Скажи, ты женился на ней?
Слезы внезапно показались на глазах Ланжа. Высокая, красивая женщина, которую он некогда из милосердия подобрал на большой дороге и которая обожала его, как рабыня, умерла около двадцати лет назад у него на руках; она стала жертвой какого-то ужасного происшествия, причину которого так и не удалось выяснить. По словам Ланжа, взорвалась одна из его печей, и чугунная дверца, соскочив с петель, пробила Босоножке грудь. Но, по-видимому, дело обстояло иначе: Босоножка помогала Ланжу в его опытах со взрывчатыми веществами и. вероятно, была убита взрывом, происшедшим при попытке Ланжа зарядить один из тех пресловутых горшков, которые он с таким удовольствием собирался подбросить в здание мэрии, оупрефектуры, суда — словом, во все те здания, где помещались какие-нибудь органы власти, подлежавшей уничтожению. Много лет сердце Ланжа сочилось кровью при воспоминании о понесенной им трагической утрате, и даже теперь, видя вокруг столько счастья, он все еще оплакивал эту страстно преданную и кроткую возлюбленную, которая за сострадание и кусок хлеба сделала Ланжу царственный подарок — навсегда отдала ему свою красоту.
Ланж грозно шагнул к Рано.
— Ты злой человек! Зачем ты терзаешь мне сердце?.. Кто ты? Откуда ты вернулся? Разве ты не знаешь, что милая моя жена умерла и я до сих пор каждый вечер прошу у нее прощения и упрекаю себя в том, что убил ее? Если я не стал дурным человеком, то обязан этим нежной памяти о ней: она всегда здесь, она моя опора и советчица… А ты, ты злой человек, я не хочу узнавать тебя, я не хочу знать твоего имени. Уходи, уходи от нас!
Охваченный порывом горя и гнева, Ланж был великолепен. Под его неотесанной оболочкой жил поэт; некогда этот поэт мрачно и величаво бредил местью; теперь он смягчился: сердце его трепетало бесконечной добротой.
— Разве ты узнал его? — спросил встревоженный Боннер. — Так кто ж он? Скажи мне.
— Я не хочу узнавать его, — повторил Ланж с еще большей силой. — Я ничего не скажу, пусть он уходит, пусть сейчас же уходит!.. Ему не место здесь.