Жордан устал; голос его слабел. Все же он добавил с веселой улыбкой:
— Видите, мой друг, я был таким же революционером, как и вы.
— Я это знаю, друг мой, — ответил с нежным волнением Лука. — Вы во всем были моим учителем; у меня нет слов, чтобы достойно отблагодарить вас за те великолепные уроки энергии, которые вы мне преподали, за вашу изумительную веру в труд и деяние.
Солнце склонялось; легкий трепет пробегал в ветвях гигантского тополя; золотая солнечная пыль, струившаяся с них, бледнела. Приближалась ночь; сладостный покой медленно овладевал высокими травами. Три женщины, безмолвно слушавшие разговор друзей, обеспокоились; благоговейное волнение дотоле не позволяло им прервать его. Но тут они вмешались — нежно, без слов, одним материнским жестом.
Жозина и Сэрэтта укутали Луку в плед.
— Мне не холодно, вечер такой ясный! — сказал он просто. Сэрэтта, обернувшись, взглянула на исчезавшее за горизонтом солнце; Жордан взглянул туда же.
— Да, наступает ночь, — сказал он. — Солнце может спокойно садиться, — оно оставило в наших амбарах часть своей благости и силы… И на сей раз уходит не только оно, мой день также окончен. Я отхожу ко сну… Прощайте же, мой друг!
— Прощайте, дорогой Жордан, — отозвался Лука. — Скоро и я буду спать тем же сном.
В этом прощании была хватающая за сердце нежность, было простое, поразительное величие. Оба знали, что они больше не увидят друг друга, они обменивались последним взглядом, перебрасывались последними словами. После шестидесяти лет совместной работы они разлучались с единственной надеждой соединиться в потоке поколений и жить в тех людях грядущих времен, за счастье которых они боролись.
— Прощайте, мой друг, — снова сказал Жордан. — Не грустите: смерть — благостная и необходимая сила. Человек оживает в других людях, он бессмертен. Ведь мы уже отдали себя другим, мы трудились ради них, и мы возродимся в них и, таким образом, сами насладимся плодами нашего дела… Прощайте, мой друг.
И Лука повторил еще раз:
— Прощайте, мой друг, все, что останется от нас, расскажет о нашей любви и о нашей надежде. Каждый человек рождается для того, чтобы выполнить свое дело: у жизни нет другого смысла, природа производит на свет новое существо всякий раз, как ей нужен новый работник. И, отработав свой день, каждый может отойти ко сну: земля вновь принимает его в свои недра для другой работы… Прощайте, мой друг.
Лука наклонился, желая поцеловать Жордана. Но это ему не удалось; трем женщинам пришлось нежно помочь обоим друзьям, поддержать их, чтобы дать им возможность обнять друг друга. Лука и Жордан от души рассмеялись, они были удивительно веселы и покойны в этот прощальный час, они не испытывали ни сожалений, ни угрызений совести, сознавая, что с честью выполнили свой долг, закончили свою работу. Не было в них и страха перед тем, что может ждать их за гробом: они предвкушали тот глубокий, мирный сон, которым засыпают честные труженики. Они поцеловались нежным, долгим поцелуем, вложив в него последнее дыхание своей груди.
— Прощайте, дорогой Жордан.
— Прощайте, дорогой Лука.
Больше они не сказали ни слова. Воцарилось глубокое священное молчание. Солнце исчезло с огромного неба за далекой, смутной чертой горизонта. На высоком тополе умолкла птица; легкий сумрак окутал его ветви; пышными травами, рощами, аллеями, лужайками парка завладевал чарующий вечерний мир.
Тогда по знаку Сэрэтты кресло Жордана подняли и медленно, бережно понесли. Лука неподвижно сидел в своем кресле: он жестом попросил оставить его на несколько мгновений под деревом. Он глядел вслед своему другу; Жордан удалялся в глубь широкой, прямой, как стрела, аллеи. Аллея была длинной, и кресло становилось все меньше и меньше. Внезапно Жордан обернулся: они обменялись с Лукой последним взглядом, последней улыбкой. И это было все: кресло затерялось в густевшем сумраке, заливавшем дремотою парк. Возвратившись в свою лабораторию, Жордан прилег; он был таким хилым и слабым, что его можно было принять за ребенка; и как он предсказал, так и случилось. Дело его было закончено, день отработан, и теперь он позволил смерти унести его: на следующее утро он умер, с ясной улыбкой, на руках у Сэрэтты.
Луке суждено было прожить еще пять лет; почти все время он проводил в кресле, у окна своей комнаты; отсюда он наблюдал, как растет и укрепляется его Город. Через неделю после смерти Жордана Сэрэтта присоединилась к Жозине и Сюзанне; теперь все они ухаживали за Лукой, окружали его любовью и заботой. В течение многих лет он сеял вокруг себя любовь, полными пригоршнями разбрасывал ее семена — а ныне кругом ширилась под солнцем беспредельная нива, и он пожинал богатую, пышную жатву.
В эти долгие часы счастливого созерцания, глядя на созданный им цветущий город, Лука часто вспоминал прошлое. Он возвращался мыслью к той исходной точке, от которой он отправился: к той скромной книжке, где была изложена теория Фурье. Он вспоминал ту бессонную ночь, когда, охваченный лихорадочным предчувствием своей, еще смутной для него самого миссии, но уже готовый разумом и сердцем воспринять доброе семя, он принялся за чтение, желая побороть бессонницу, И тогда, в этот час интеллектуального и душевного возбуждения, его неожиданно озарили, зажгли восторгом и толкнули на следующий же день к действию гениальные идеи Фурье: идея о страстях, освобожденных от позорного клейма, признанных полезными силами самой жизни; идея о труде, избавленном от каторжного гнета, облагороженном, привлекательном, ставшем новым законом социальной жизни; идея об ассоциации капитала, труда и знания, постепенно, мирным путем завоевывающей свободу и справедливость. Лишь благодаря Фурье решился Лука предпринять крешрийский опыт. Первый Общественный дом с его школой, первые мастерские, чистые и веселые, с введенным в них разделением труда, первый рабочий городок с его белыми домами, смеющимися среди зелени, — все это родилось из идей Фурье, дремавших, как дремлет зимою в полях доброе семя, всегда готовое прорасти и процвести. Быть может, новой религии человечества, как и католицизму, понадобятся целые века, чтобы окончательно утвердиться. Но зато какое быстрое развитие, какое непрерывное расширение происходит по мере роста любви и укрепления Города! Фурье, эволюционист, человек теории и практики, выдвигал принцип ассоциации между капиталом, трудом и знанием как основу для немедленного осуществления опыта новой социальной организации; следующей ступенью был такой строй, к которому стремились коллективисты, а затем — даже та абсолютная свобода, о которой мечтали анархисты. Постепенно распределяясь между членами ассоциации, капитал тем самым медленно уничтожался; единственными основами нового социального строя, единственными началами, управлявшими им, становились труд и знание. Это с неизбежностью приводило к исчезновению торговли и к постепенному упразднению денег: ведь торговля была только стеснительным, громоздким колесом социального механизма, непроизводительно пожиравшим общественное богатство, а деньги — эта фиктивная ценность — становились совершенно ненужными в обществе, где все были производителями, где в непрерывном обмене обращалось изумительное богатство.