Рагю не отвечал и хотел было пройти мимо.
— Если ты вернешься позже, отдай мне, по крайней мере, ключ… Мы с утра на улице, у нас не было ни крошки хлеба во рту.
Рагю рассвирепел:
— Отстань от меня, слышишь? Долго ты еще будешь ко мне приставать?
— Зачем ты унес утром ключ? Я прошу у тебя только одного — отдай мне ключ; ты вернешься домой, когда захочешь… Уже темно, не ночевать же нам на улице!
— Ключ! Ключ! Нет у меня ключа, а будь он у меня, я бы его тебе не отдал… Пойми, с меня довольно, ты мне ни к чему! Поголодали мы с тобой два месяца — и будет! Ступай куда знаешь!
Он грубо и яростно бросал ей в лицо эти слова, а бедняжка, вся содрогаясь от оскорблений, все же настаивала — кротко, со смиренным упорством обездоленных, которые чувствуют, что почва уходит у них из-под ног.
— О! Какой ты недобрый, какой ты недобрый!.. Вернешься вечером домой, и мы поговорим. Если надо, я завтра уйду. Но сегодня, сегодня дай мне ключ.
Рагю взорвался; грубым толчком он отбросил Жозину в сторону.
— Черт побери! Уже и по дороге пройти нельзя! Проваливай куда хочешь! Говорю тебе, все кончено!
Жозина разрыдалась. Видя это, маленький Нанэ, встряхнув золотистой головкой со спутанными белокурыми волосами, решительно шагнул к Рагю.
— Ах, и мальчишка туда же! — воскликнул тот. — Все семейство у меня на шее! Пинка захотел, негодник!
Жозина поспешно привлекла Нанэ к себе. И они остались стоять в грязи, содрогаясь от отчаяния, а оба рабочих, пройдя мимо, исчезли в сгустившемся сумраке: приятели направлялись к Боклеру, огни которого начинали уже загораться. Буррон, в сущности славный малый, хотел было вмешаться, однако не сделал этого, боясь уронить себя в глазах товарища, сердцееда и кутилы, влиянию которого подчинялся. Жозина помедлила мгновение, словно спрашивая себя, стоит ли следовать за ушедшими. Когда те уже исчезли из виду, она, движимая упорством отчаяния, направилась вслед за ними, ведя за руку братишку, скользя вдоль стен, принимая всяческие меры предосторожности, как будто Рагю мог ее увидеть и побить за то, что она посмела увязаться за ним.
Возмущенный Лука едва не бросился на Рагю с кулаками, чтобы проучить его. Вот оно, проклятие труда: человек превращен в волка непосильной, несправедливой работой, борьбой за хлеб, который так трудно заработать и который рвут друг у друга столько голодных рук! Все два месяца забастовки в рабочих семьях крохи пищи порождали ненасытное исступление ежедневных ссор; а теперь, после первой получки, мужчина спешил одурманить себя вновь обретенным вином и выбрасывал на улицу подругу, разделявшую его страдания, — законную жену или соблазненную девушку. В памяти Луки оживали четыре года, проведенные им в парижском предместье, в одном из тех больших зловонных домов, где в каждом этаже исходит рыданиями и побоями рабочее горе. Сколько драм он наблюдал, сколько страданий тщетно пытался облегчить! Страшная картина позора и пыток, рождаемых наемным трудом, часто вставала перед Лукой; он глубоко постигал чудовищную несправедливость, ужасающую язву, которая разъедает современное общество, и, охваченный жаром благородного воодушевления, целыми часами размышлял над тем, как отыскать спасительное лекарство; но мысль его неизменно разбивалась о неприступную стену реальной действительности. И вот теперь, когда неожиданный случай вновь привел его в Боклер, он в первый же вечер столкнулся с этой дикой сценой, с этой печальной, бледной девушкой, выброшенной на улицу, умирающей с голоду, все по вине того же всепожирающего чудовища, пламя которого ревет там, в недрах «Бездны», и траурным дымом поднимается к трагическому небу!
Налетел порыв ветра; в стонущем свисте брызнуло несколько капель дождя. Лука, стоя на мосту лицом к Боклеру, старался рассмотреть окружающую местность, едва озаренную угасающим светом, пробивавшимся из-за черных туч. Направо от него, вдоль дороги в Бриа, тянулись корпуса «Бездны»; под ним катила воды Мьонна; налево, несколько выше, по насыпи, пролегала железная дорога из Бриа в Маньоль. Вся глубина ущелья была, таким образом, занята. А там, где расходились последние отроги Блезских гор, выходя в необозримую Руманьскую равнину, там, как бы в некоем устье, громоздил по склонам гор свои дома Боклер — жалкое предместье, скопление рабочих лачуг; внизу, в долине, продолжением его служил буржуазный городок со зданиями супрефектуры, мэрии, суда и тюрьмы; на границе между новым городом и старым предместьем высилась ветхая церковь, стены которой, казалось, готовы были обрушиться. Город, бывший центром округа, насчитывал не более шести тысяч человек; среди них было около пяти тысяч забитых бедняков, чьи страдающие тела были раздавлены и изуродованы наемным трудом. Лука окончательно вспомнил расположение окрестностей, завидев за «Бездной», на откосе Блезских гор, доменную печь завода Крешри, темные очертания которой еще проступали сквозь сумерки. Труд! Труд! Кто поднимет его из глубины падения, кто преобразует его согласно естественным законам правды и справедливости, чтобы он вновь стал всемогущей и благородной силой, все регулирующей в нашем мире? Когда наконец справедливое распределение земных богатств осуществит мечту о всеобщем счастье?
Хотя дождь вновь прекратился, Лука все же решил возвратиться в Боклер. Из «Бездны» еще продолжали выходить рабочие. Лука шел среди них, наблюдая озлобление, которое вызывало в людях вынужденное бедствиями забастовки возобновление работы. Не опасайся Лука огорчить Жордана, он в тот же вечер, в ту же минуту уехал бы обратно — такая грусть, полная бессильного гнева, охватила его. Жордан, владелец Крешри, был поставлен в весьма затруднительное положение скоропостижной смертью старого инженера, управлявшего его чугуноплавильным заводом; он написал Луке, прося его приехать ознакомиться с состоянием дел и дать добрый совет. Молодой человек, любивший Жордана, поспешил исполнить эту просьбу. Но по приезде он застал лишь письмо, оставленное ему другом: Жордан писал, что вследствие нового несчастья — внезапной и трагической кончины его кузена в Каннах — он вынужден срочно уехать на три дня вместе с сестрой. Жордан настоятельно просил Луку задержаться до понедельника: он предоставил в распоряжение молодого человека флигель, в котором тот будет чувствовать себя как дома. Таким образом, Луке предстояло потерять еще два дня. Заброшенный в этот маленький, едва знакомый ему городок, не зная, чем заняться, он решил побродить в этот вечер по окрестностям; он даже сказал слуге, которого к нему приставили, что не вернется к обеду; Лука рассчитывал перекусить в каком-нибудь кабачке, так как страстно интересовался народными нравами и любил наблюдать, узнавать и учиться.
Пока Лука под мятущейся бурей небес шел по вязкой грязи среди тяжело шагавших, измученных и молчаливых рабочих, новые мысли овладели им. Он устыдился своей сентиментальной слабости. Зачем ему уезжать, если здесь во всей своей мучительной остроте встала перед ним та самая задача, над разрешением которой он бился? Ему не следовало бежать с поля боя: быть может, он сумеет собрать такие факты, которые позволят ему наконец найти верный путь и выйти из смутного мрака, обступавшего его ищущую мысль. Сын Пьера и Мари Фроман, инженер по образованию, он, подобно трем своим братьям, Матфею, Марку и Иоанну, изучил, кроме того, ремесло рабочего: он был каменотесом, архитектором-строителем, он возводил дома; это занятие ему нравилось; он охотно проводил целые дни на больших парижских постройках. Будучи знаком со всеми драмами современного труда, он мечтал содействовать братскому, умиротворяющему торжеству труда грядущего. Но что предпринять, куда направить свои усилия, с какой реформы начать, как ускорить рождение того смутного и ускользающего разрешения проблемы, которое — он чувствовал — зрело в нем? Ростом и силой Лука превосходил своего брата Матфея; у него было открытое лицо человека, созданного для действия, высокий лоб, походивший на башню, широкий, неутомимо рождавший мысли ум; но пока его мощные руки, жаждущие творчества, созидания нового мира, обнимали лишь пустоту. Налетел резкий порыв ветра, повеяло ураганом; Лука вздрогнул в священном трепете. Ужели неведомая сила забросила его в этот страждущий край, словно Мессию, для выполнения давно лелеемой им мечты освобождения и счастья?