— Вот скоро и процесс, — сказал мэр, увидя Шатлара. — Лабок заходил ко мне насчет кое-каких бумаг. Он все еще хочет втянуть город в это дело, и очень трудно отказать ему в поддержке после того, как мы изо всех сил толкали его на предъявление иска.
Супрефект только улыбнулся.
— Нет, нет, друг мой, послушайте меня, не впутывайте город в это дело… Вы были настолько благоразумны, что вняли моим доводам и не возбудили иска, предоставив действовать этому неукротимому Лабоку, который жаждет мести и побоища. Прошу вас, ограничьтесь по-прежнему ролью зрителя; вы всегда успеете воспользоваться плодами победы Лабока, если только он победит… Ах, друг мой, если б вы только знали, как выгодно ни во что не вмешиваться!
Шатлар жестом подкрепил свою мысль и рассказал затем, какой он вкушает мир с тех пор, как стал всеми забытым супрефектом Боклера. В Париже дела шли все хуже; здание центральной власти понемногу разваливалось, близилось время, когда буржуазное общество или само распадется, или будет сметено революцией; и Шатлар, как истый философ-скептик, желал только одного: дожить до этого времени без особых осложнений в том теплом гнездышке, которое он себе подыскал. Поэтому вся его политика сводилась к тому, чтобы не мешать событиям идти своим чередом и уделять им как можно меньше времени и внимания; впрочем, Шатлар был уверен, что правительство, агонизирующее под бременем тяжелых затруднений, будет только благодарно ему за такую тактику. Супрефект, о котором никогда ничего не слышно, который с таким умом освободил правительство от всяких забот о Боклере, — да это же сущая находка! И политика Шатлара приносила прекрасные плоды: о нем вспоминали только для того, чтобы воздать ему хвалу; а он тем временем продолжал мирно хоронить умирающее общество, коротая последние годы своей жизни у ног прекрасной Леоноры.
— Вы поняли, мой друг? Берегитесь: в наши дни не угадаешь даже того, что случится завтра. Нужно быть готовым ко всему, поэтому самое лучшее — ни с кем не ссориться. Пусть другие бегут первыми, рискуя переломать себе ноги. Подождите, пока определится ход событий.
Вошла Леонора; одетая в светлое шелковое платье, белокурая, величавая, красивая, она, казалось, помолодела с тех пор, как ей минуло сорок лет; ее многолетний роман с Шатларом, признанный, впрочем, всем городом, не омрачил ни малейшей тенью простосердечную ясность ее взора, взора верующей католички. Шатлар, галантный, как в первый день их связи, поцеловал Леоноре руку: ведь здесь была его тихая пристань; а муж ласково смотрел на обоих с видом человека, освобожденного от слишком тяжких обязанностей и нашедшего себе утешение в другом месте.
— А, ты готова? Значит, едем?.. Будьте покойны, Шатлар, я осторожен и не имею ни малейшего желания впутаться в какую-нибудь скверную историю, которая нарушила бы наше спокойствие. Но, знаете, сейчас у Делано придется говорить в тон всем другим.
Приблизительно в этот же час председатель суда Гом ждал у себя свою дочь Люсиль; она должна была зайти за отцом со своим мужем, капитаном Жолливе, чтобы всем вместе отправиться к Делаво. За эти четыре года председатель суда сильно постарел; казалось, он стал еще строже и печальнее; относясь с какой-то болезненной остротой к вопросам права, он проводил долгие часы, тщательно обосновывая свои приговоры. Утверждали, будто по вечерам из его комнаты порой доносятся рыдания; ему казалось, что все рушится под его ногами, даже правосудие, за которое он цеплялся, как утопающий за соломинку. В душе Гома живы были воспоминания о перенесенной им тяжелой семейной драме — об измене и самоубийстве жены. Поэтому ему особенно мучительно было видеть, что эта драма возобновляется снова: его обожаемая дочь, Люсиль, с ее девственно-непорочным лицом, столь разительно похожая на мать, обманывала своего мужа, как некогда ее мать обманывала его, Гома. Не прошло и шести месяцев с того времени, как она стала женой капитана Жолливе, а она уже изменила ему с каким-то мелким писцом, служившим в конторе адвоката; этот высокий, белокурый юноша, с голубыми девичьими глазами, был моложе Люсиль. Председатель суда, случайно обнаруживший эту связь, страдал ужасно; словно опять повторилась та измена, от которой до сих пор истекало кровью его раненое сердце. Он не решился на объяснение с дочерью: оно было бы слишком мучительно, ему показалось бы, что он вновь переживает тот страшный день, когда жена, признавшись в своей вине, покончила с собой у него на глазах. Но как же отвратителен этот мир, в котором все, что он любил, изменило ему! И можно ли верить в справедливость, когда самые прекрасные и самые лучшие женщины приносят наиболее тяжелые страдания!
Капитан и Люсиль застали председателя Гома в его кабинете задумчивым и хмурым; он только что отложил в сторону «Боклерскую газету». Гом прочел резкую статью, направленную против Крешри; она показалась ему глупой, неуклюжей и грубой. Увидев зятя, он спокойно сказал:
— Я надеюсь, мой милый Жолливе, что это не вы пишете подобные статьи, хотя их автором упорно называют вас. Ведь бранью по адресу противника ничего не докажешь.
У капитана вырвался смущенный жест:
— О, вы же знаете, что я не пишу и никогда этого дела не любил. Но я, действительно, подаю Лебле кое-какие идеи: так, просто набрасываю для него несколько строк на клочке бумаги, а он отдает их кому-то для обработки.
И так как лицо председателя суда по-прежнему выражало неодобрение, Жолливе добавил:
— Что ж делать, каждый сражается тем оружием, каким может. Не заставь меня эта проклятая мадагаскарская лихорадка подать в отставку, я бы вышел на этих преступных утопистов, на этих разрушителей общества с саблей в руке… Ах, господи, какое бы я почувствовал облегчение, если бы мог пустить кровь десятку-другому этих людей!
Люсиль, миниатюрная и хрупкая, хранила молчание; на ее устах играла загадочная улыбка. Она окинула мужа, широкоплечего верзилу с победно закрученными усами, таким открыто ироническим взглядом, что отец без труда прочел в нем насмешливое презрение к этому рубаке, которым ее хрупкие розовые ручки играли, как кошка мышью.
— О Шарль! — пробормотала она. — Не будь таким злым, не говори таких страшных вещей!
Но, встретившись взглядом с глазами отца и испугавшись, что она выдала себя, молодая женщина прибавила со свойственным ей выражением девственного простосердечия:
— Не правда ли, милый папа, Шарль напрасно так волнуется? Нам следовало бы спокойно жить в нашем уголке, и, может быть, господь благословит нас и подарит хорошенького мальчика.
Гом понимал, что сна продолжает насмехаться над мужем. Перед ним невольно встал образ ее любовника, белокурого клерка с девичьими голубыми глазами, из которого молодая женщина сделала себе порочную куклу.
— Все это очень печально и тяжело, — сказал неопределенно судья. — Какое принять решение, как поступать, когда все обманывают и пожирают друг друга?
Он с трудом поднялся, взял шляпу и перчатки, чтобы идти к Делаво. Но когда на улице Люсиль взяла его под руку — Люсиль, которую он все-таки обожал, несмотря на те страдания, какие она ему доставляла, — Гом испытал на минуту сладостное забвение, словно примирился с любимой женщиной.