Сара постаралась тоже улыбнуться:
– Спасибо, Герберт. А вы… Вы думаете, что она…
– Вернется? О да. Если к зиме не наступит конец света, я
думаю, вернется.
– Ну, желаю вам самого наилучшего, – сказала Сара и обняла
его.
На ферме в Вермонте не было отопления, и в конце октября,
когда тарелка так и не прилетела, Вера вернулась домой. Тарелка не прибыла,
сказала она, потому что они еще не готовы к встрече с ней – они еще не отринули
все несущественное и грешное в своей жизни. Но она была в приподнятом
настроении и воодушевлена. Во сне она получила знак. Ей, возможно, и не
придется улететь в рай на летающей тарелке. Но у Веры все больше крепло
убеждение: ее призвание состоит в том, чтобы руководить сыном, направлять его
на путь истинный, когда он очнется от забытья.
Герберт встретил ее, приласкал – и жизнь продолжалась.
Джонни находился в коматозном состоянии уже два года.
Это был сон, мелькнула у него догадка.
Он находился в темном, угрюмом месте – в каком-то проходе.
Потолок – такой высокий, что его не было видно, – терялся где-то во мраке.
Стены были из темной хромированной стали. Они расширялись кверху. Он был один,
но до него, как будто издалека, доносился голос. Он знал этот голос, слышал эти
слова… где-то, когда-то. Голос испугал его. Он стонал и обрывался, эхо билось о
хромированные стальные стены, подобно оказавшейся в ловушке птице, которую он
видел в детстве. Птица залетела в сарай c отцовскими инструментами и не знала,
как оттуда выбраться. В панике она металась, отчаянно и тревожно пища, билась о
стены до тех пор, пока не погибла. В голосе слышалась та же обреченность, что и
в птичьем писке. Ему не суждено было выбраться отсюда.
– Всю жизнь строишь планы, делаешь как лучше, – стонал
призрачный голос. – И всегда ведь хочешь самого хорошего, а парень приходит
домой с волосами до задницы и заявляет, что президент Соединенных Штатов
свинья. Свинья! Ну не дрянь, я…
Берегись, хотел сказать Джонни. Ему хотелось предостеречь
голос, но Джонни был нем. Берегись чего? Он не знал. Он даже не знал с
уверенностью, кто он, хотя смутно помнил, что когда-то был то ли
преподавателем, то ли проповедником.
Ииисусе! – вскрикнул далекий голос. Голос потерянный,
обреченный, тонущий. – Иииииии…
Потом тишина. Вдали затихает эхо. Когда-нибудь голос снова
заговорит.
И вот это «когда-нибудь» наступило – он не знал, сколько
пришлось ждать, ибо время здесь не имело значения или смысла, – и он начал
ощупью выбираться из прохода, откликаясь на зов (возможно, только мысленно), в
надежде – как знать – что он вместе с обладателем голоса найдет выход, а может,
просто желая утешить и получить такое же утешение в ответ.
Но голос удалялся и удалялся, становился все глуше и слабее
(далеким и еле слышным), пока не превратился в отзвук эха. И совсем исчез.
Теперь он остался один, двигаясь по мрачному и пустынному залу теней. Ему уже
чудилось, что это не видение, не мираж и не сон – но все равно нечто необычное.
Наверное, он попал в чистилище, в этот таинственный переход между миром живых и
обителью мертвых. Но куда он шел?
К нему стали возвращаться образы. Тревожные образы. Они
следовали вместе с ним, подобно духам, оказывались то сбоку, то впереди, то
сзади, потом окружали его странным хороводом – оплетали тройным кольцом,
касались его век колдовскими перстами… но было ли все это на самом деле? Он
почти что видел их. Слышал приглушенные голоса чистилища. Там оказалось и
колесо, беспрерывно вращавшееся в ночи, Колесо удачи, красное и черное, жизнь и
смерть, замедляющее свой ход. На что же он поставил? Он не мог вспомнить, а
надо бы: ведь от этого зависело само его существование. Туда или оттуда? Пан
или пропал? Его девушке нехорошо. Ее нужно увезти домой.
Спустя какое-то время проход стал светлеть. Поначалу он
подумал, что это игра его воображения, своего рода сон во сне, если такое
возможно, однако прошло еще сколько-то времени, и просвет стал чересчур
очевидным, чтобы его можно было приписать воображению. Все пережитое им в
проходе стало меньше походить на сон. Стены раздвинулись, и он едва мог видеть
их, а тусклая темнота сменилась мягкой туманно-серой мутью, цветом сумерек в
теплый и облачный мартовский день. И стало казаться, что он уже совсем не в
проходе, а в комнате – почти в комнате, ибо пока отделен от нее тончайшей
пленкой, чем-то вроде плаценты, он походил на ребенка, ожидавшего рождения.
Теперь он слышал другие голоса; не эхообразные, а монотонные и глухие, будто
голоса безымянных богов, говорящих на неведомых языках. Понемногу голоса
становились отчетливее, он уже почти понимал их разговор.
Время от времени Джонни открывал глаза (или ему казалось,
что открывал), и наконец он увидел обладателей этих голосов – яркие,
светящиеся, призрачные пятна, не имевшие поначалу лиц, иногда они двигались по
комнате, иногда склонялись над ним. Он не подумал, что можно заговорить с ними,
во всяком случае вначале. Он предположил, что это, может быть, какие-то
существа иного мира, а светлые пятна – ангелы.
Со временем и лица, подобно голосам, становились все
отчетливее. Однажды он увидел мать, она наклонилась над ним и, попав в поле его
зрения, медленно и грозно произнесла что-то бессмысленное. В другой раз
появился отец. Дейв Пелсен из школы. Медицинская сестра, которую он узнал:
кажется, ее звали Мэри или, быть может, Мари?. Лица, голоса – все приближалось,
сливалось в нечто единое.
И пришло что-то еще: ощущение того, что он изменился. Это
ощущение не нравилось Джонни. Он не доверял ему. Джонни считал, что любое
изменение ни к чему хорошему не приведет. Оно предвещает, думал он, лишь печаль
и плохие времена. Джонни вступил в темноту, обладая всем, теперь же он
чувствовал, что выходит из нее, не имея абсолютно ничего, – разве только в нем
появилось что-то странное, незнакомое.
Сон кончался. Что бы это ни было, оно кончалось. Комната
была теперь вполне реальна, почти осязаема. Голоса, лица…
Он собирался войти в комнату. И вдруг ему показалось, что он
хочет только одного – повернуться и бежать, скрыться в этом темном проходе
навсегда. Ничего хорошего его там не ожидало, но все же лучше уйти навечно, чем
проникнуть в комнату и испытывать это новое ощущение печали и грядущей утраты.
Он обернулся и посмотрел назад – да, так и есть: в том
месте, где стены комнаты становились цвета темного хрома, позади одного из
стульев, незаметно для входящих и выходящих светлых фигур, комната превращалась
в проход, уводивший, как он подозревал, в вечность. Там исчез тот, другой
голос, голос…
Таксиста.
Да. Теперь он все вспомнил. Поездку на такси, водителя,
поносившего сына за длинные волосы, за то, что тот считал Никсона свиньей.
Затем свет четырех фар, двигавшихся по склону, – две пары фар по обе стороны
белой линии. Столкновение. Никакой боли, лишь мысль о том, что ноги задели
счетчик, да так сильно, что он сорвался с кронштейна. Затем холодная сырость,
темный проход, а теперь это странное ощущение.