(Летняя скамейка)
Сколько сотен людей сидело на ней, слушая «Боже, храни
Америку», «Звезды и полосы» («Не обижай своих друзей с перепончатыми лапками… у
этой утки наверняка есть де-ее-точки…») или боевой марш в исполнении касл-рокских
«Пантер»? Зеленая листва, легкая осенняя дымка – она будит воспоминания о
летящей мякине, о людях, орудующих вилами в тусклых сумерках. Буханье большого
барабана. Мягкое звучание золоченых труб и тромбонов. Школьники-оркестранты в
униформе…
(у этой утки… наверняка… есть деточки…)
Сидит беззаботная публика, слушает, аплодирует, в руках у
всех программки, изготовленные в художественной мастерской местной школы.
В то утро здесь сидел убийца. Джонни осязал его.
На сером небе, предвещающем снег, вырисовываются черные
ветви деревьев, похожие на руки. Я (он) сижу здесь, дымлю сигаретой, жду, мне
хорошо, как будто я (он) могу перемахнуть через высочайшую крышу мира и мягко
приземлиться на обе ноги. Мурлычу песенку. Что-то из репертуара «Роллинг-стоунз».
Не могу понять, но совершенно ясно, что всё… что всё… ?
Отлично. Всё отлично, кругом всё серое, вот-вот пойдет снег,
и я…
– Хитрый, – пробормотал Джонни. – Я очень хитрый.
Баннерман наклонился к нему, силясь разобрать слова сквозь
завывания ветра.
– Хитрый, – повторил Джонни. Он поднял глаза на шерифа, и
тот невольно попятился. Взгляд у Джонни был холодный и какой-то жесткий. Темные
волосы взлетели, открывая побелевшее лицо, ветер со стоном уносился в ночное
небо. Руки Джонни, казалось, были приварены к скамейке.
– Я дьявольски хитрый, – отчетливо сказал он. На губах его
появилась торжествующая улыбка. Глаза смотрели сквозь Баннермана. И Баннерман
поверил. Такое нельзя сыграть или подстроить. Но самое страшное… Джонни
напоминал ему кого-то. Улыбка… интонации… Джонни Смит исчез, остался один
силуэт. За ничего не выражающими чертами стояло совсем близко другое лицо. Лицо
убийцы.
Лицо человека, которого Баннерман знал.
– Ни за что не поймаете. Всех перехитрю. – У Джонни вырвался
смешок, самодовольный, издевательский. – Я всякий раз надеваю его, и как они ни
царапайся… и ни кусайся… ничего не останется… а все потому, что я очень хитрый!
– Его голос сорвался на торжествующий диковатый визг, который мог поспорить с
ветром, и Баннерман отступил на шаг. По спине его пробежал озноб.
Хватит, говорил он про себя. Хватит, слышишь?
Джонни перегнулся через скамейку.
(Снег. Тихий, безответный снег…)
(Она защемила мне это место прищепкой, чтобы я знал. Знал,
как бывает, когда заразишься. От какой-нибудь девки. Потому что все они грязные
потаскухи, и их надо остановить, слышишь, остановить, слышишь, остановить,
останови их, останови, останови – О БОЖЕ, ЭТОТ СТОП-ЗНАК!..)
Сейчас он ребенок. Он идет в школу по тихому, безответному
снегу. И вдруг из клубящейся белизны вырастает человек, ужасный человек,
ужасный черный ухмыляющийся человек, с глазами, сверкающими как две монеты,
одна его рука в перчатке, а в руке красный СТОП-ЗНАК… Он!.. Это он!.. Это он!
(БОЖЕ, БОЖЕНЬКА… СПАСИ МЕНЯ ОТ НЕГО… МАМОЧКА, СПАСИ-ИИ-И
МЕНЯ ОТ НЕГО…)
Джонни вскрикнул и рухнул рядом со скамейкой, прижимая
ладони к щекам. Перепуганный насмерть Баннерман присел возле него на корточки.
Репортеры за ограждением зашумели, задвигались.
– Джонни! Довольно! Слышите, Джонни…
– Хитрый, – пробормотал Джонни. Он поднял на Баннермана
глаза, в которых читались боль и страх. Мысленно он еще видел эту черную фигуру
с блестящими глазами-монетами, вырастающую из снежной круговерти. Он чувствовал
тупую боль в паху от прищепки, которой мать мучила убийцу в детстве. Нет, тогда
он еще не был ни убийцей, ни животным, не был ни соплей, ни кучей дерьма, как
однажды обозвал его Баннерман, он был просто обезумевшим от страха мальчишкой с
прищепкой на… на…
– Помогите мне встать, – пробормотал Джонни.
Баннерман помог ему подняться.
– Теперь эстрада, – сказал Джонни.
– Не стоит. Нам лучше вернуться.
Джонни высвободился из его рук и как слепой двинулся,
пошатываясь, по направлению к эстраде – она огромной круглой тенью маячила
впереди, как склеп. Баннерман догнал Джонни.
– Кто он? Вы знаете кто?
– Под ногтями у жертв не обнаружено кожной ткани, потому что
на нем был плащ, – сказал Джонни, с трудом переводя дыхание. – Плащ с
капюшоном. Скользкий прорезиненный плащ. Посмотрите донесения. Посмотрите
донесения, и вы увидите. В те дни шел дождь или снег. Да, они царапали его
ногтями. И сопротивлялись. Еще как. Но пальцы у них соскальзывали.
– Кто он, Джонни? Кто?
– Не знаю. Но узна?ю.
Он споткнулся о ступеньку лестницы, которая вела на эстраду,
потерял равновесие и наверняка упал бы, не подхвати его Баннерман под руки. Они
стояли на помосте. Благодаря конической крыше снега здесь почти не было, только
слегка припорошило. Баннерман посветил фонариком, а Джонни опустился на
четвереньки и медленно пополз вперед. Руки у него сделались багровыми. Они
казались Баннерману похожими на сырое мясо.
Внезапно Джонни остановился и замер, точно собака, взявшая
след.
– Здесь, – пробормотал он. – Он сделал это здесь.
И вдруг нахлынуло: лица, ощущения, фактура вещей.
Нарастающее возбуждение, вдвойне острое оттого, что могут увидеть. Девочка
извивается, пытается кричать. Он закрывает ей рот рукой в перчатке. Чудовищное
возбуждение. Где вам поймать меня – я человек-невидимка. Ну как, мамочка, эта
грязь сойдет для тебя?
Джонни качался взад-вперед и постанывал.
(Треск разрываемой одежды. Что-то теплое, мокрое. Кровь?
Семенная жидкость? Моча?)
Джонни дрожал всем телом. Волосы закрыли глаза. Его лицо.
Сведенное судорогой лицо, в обрамлении капюшона… его (мои) руки соединяются в
момент оргазма на шее жертвы и сжимают… сжимают… сжимают…
Видение стало ослабевать, и сила ушла из рук. Он упал ничком
и распростерся на сцене, сотрясаясь от рыданий. Баннерман тронул его за плечо,
Джонни вскрикнул и рванулся в сторону с перекошенным от страха лицом. Но
мало-помалу напряжение спадало. Он ткнулся головой в низкую балюстраду и закрыл
глаза. По телу пробегали судороги, как это бывает у гончих. На пальто и брюки
налип снег.
– Я знаю, кто это сделал, – сказал он.
Через пятнадцать минут Джонни сидел в кабинете Баннермана, раздевшись
до белья и вплотную придвинувшись к портативному обогревателю. Он был
по-прежнему весь какой-то озябший и жалкий, но дрожь прекратилась.