А через две недели мы с Саней стоим в тесной передней у Беренштейнов, среди каких-то старых шуб и ротонд, стоим и молчим. Последние четверть часа перед новой разлукой! Он едет в штатском. У него странный, незнакомый вид в этом модном пальто с широкими плечами, в мягкой шляпе.
— Саня, это ты? Может быть, это не ты?
Он смеётся:
— Давай считать, что не я… Ты плачешь?
— Нет. Береги себя, мой дорогой, мой милый.
Он говорит «я вернусь» и ещё какие-то ласковые, перепутанные слова. А я не помню, что говорю, только помню, что прошу его не пренебрегать парашютом. Он не всегда берёт с собой парашют.
Куда он едет? Не знаю. Он говорит, что на Дальний Восток. Почему в штатском? Почему, когда я начинаю спрашивать его об этой командировке, он не сразу отвечает на мои вопросы, а сперва подумает, потом скажет? Почему, когда поздней ночью ему звонят из Москвы, он отвечает только «да» или «нет», а потом долго ходит по комнате и курит, взволнованный, весёлый и чем-то довольный? Чем он доволен? Не знаю, мне не положено знать. Почему я не могу проводить его на вокзал — ведь он же едет на Дальний Восток!
— Это не совсем удобно, — отвечает Саня: — я еду не один. Может быть, я ещё не уеду. Если это будет удобно, я позвоню тебе с вокзала.
Он звонил мне с вокзала — поезд отходит через десять минут. Не нужно беспокоиться, всё будет прекрасно. Он будет писать мне через день. Конечно, он не станет пренебрегать парашютом…
Время от времени я получаю письма с московским штемпелем. Судя по этим письмам, он аккуратно получает мои. Незнакомые люди звонят по телефону и справляются о моём здоровье. Где-то за тысячу километров, в горах Гвадаррамы, идут бои; истыканная флажками карта висит над моим ночным столиком; Испания, далёкая и таинственная, Испания Хосе Диаса и Долорес Ибаррури, становится близка, как улица, на которой я провела своё детство.
В дождливый мартовский день республиканская авиация, «всё, что имеет крылья», вылетает навстречу мятежникам, задумавшим отрезать Валенсию от Мадрида. Это победа под Гвадалахарой. Где-то мой Саня?
В июле армия республиканцев отбрасывает мятежников от Брунета. Где-то мой Саня? Баскония отрезана; на старых гражданских самолётах, в тумане, над горами нужно лететь в Бильбао. Где-то мой Саня?..
«Командировка затягивается, — пишет он, — мало ли что может случиться со мной. Во всяком случае, помни, что ты свободна, никаких обязательств».
У букиниста на проспекте Володарского я покупаю русско-испанский словарь 1836 года, изорванный, с пожелтевшими страницами, и отдаю его в переплётную. По ночам я учу длинные испанские фразы: «Да, я свободна от обязательств перед тобой. Я бы просто умерла, если бы ты не вернулся». Или: «Дорогой, зачем ты пишешь письма, от которых хочется плакать?»
Я бормочу эти испанские фразы, и, должно быть, дико, странно звучат они в темноте, потому что «научная няня», думая, что я брежу, встаёт и тихо крестит меня…
И вдруг происходит то, что казалось невозможным, невероятным. Происходит очень простая вещь, от которой всё становится в тысячу раз лучше — погода, здоровье, дела.
Он возвращается… Поздней ночью звонит Москва. Испуганная Розалия Наумовна будит меня — я бегу к телефону… А ещё через несколько дней, похудевший, загорелый и впрямь чем-то похожий на испанца, он стоит передо мной. Своими руками я прикрепляю орден Красного Знамени к его гимнастёрке.
…Осенью мы отправляемся в Энск. Петя с сыном и «научной няней» проводят в Энске каждое лето. В каждом письме тётя Даша зовёт нас в Энск. И вот мы едем наконец. Утром решаем, а вечером я стою у вагона и ругаю Саню, потому что до отхода поезда осталось не больше пяти минут, а его ещё нет — поехал за тортом. Он вскакивает на ходу, запыхавшийся, весёлый:
— Чудачка, у них же там нет таких тортов!
— Сколько угодно!
— А конфеты?
Пожалуй, таких конфет действительно нет в Энске: даже нельзя понять, как открывается коробка, и на маленьком красном медальоне написано золотыми буквами: «Будьте здоровы, живите богато».
Мы долго сидим в полутёмном купе, не зажигая огня.
Когда это было? Как взрослые, мы возвращались из Энска, и старые нигилистки с большими смешными муфтами на шнурах провожали нас. Маленький небритый мужчина всё гадал, кто мы такие. Брат и сестра? Не похожи! Муж и жена? Рановато! А какие были яблоки — красные, крепкие, зимние! Почему получается, что такие яблоки едят только в детстве?
— Это и был день, когда я влюбился в тебя.
— Нет. Ты влюбился, когда мы однажды шли с катка и ты угощал меня конфетами, а я отказалась, и ты отдал их какой-то девчонке.
— Это ты тогда влюбилась.
— Нет, я знаю, что ты. А то бы не отдал.
Он думает очень серьёзно:
— А когда же ты?
— Не знаю… Всегда.
Мы стоим в коридоре и, как тогда, провожаем глазами ныряющие и взлетающие провода. Всё уже не то и не так, а всё-таки по-прежнему — счастье. Толстый усатый проводник всё посматривает на нас — или на меня? — и, вздохнув, говорит, что у него тоже красивая дочка…
Энск. Раннее утро. Трамваи ещё не ходят, и нужно идти через весь город пешком. Вежливый оборванец несёт наши вещи и болтает, болтает без конца — напрасно мы уверяем его, что сами родом из Энска. Он знает всех покойных Бубенчиковых, тётю Дашу, судью, в особенности судью, с которым ему не раз приходилось встречаться.
— Где же?
— В судебной камере Ленинского района.
На площади, у возов, с которых колхозники продают яблоки и капусту, с большим кочаном в руках, постаревшая, задумчивая — взять или нет? — стоит тётя Даша.
Саня окликает её. Она по-стариковски, строго глядит на него из-под очков и вдруг беспомощно роняет кочан на землю:
— Санечка! Милые вы мои! Да как же это? На базар пришли?
— Нет, тётя Даша, это мы по дороге. Тётя Даша — жена.
Он подводит меня к тёте Даше, и на Энском базаре прекращается торговля — даже лошади и те, вынув морды из мешков, с интересом смотрят, как я целуюсь с тётей Дашей…
Дом Маркузе на Гоголевской с львиными мордами по обеим сторонам подъезда. Завтрак в тёти Дашином вкусе, после которого страшно подумать, что бывают на свете ещё обед и ужин. Разговор по телефону с судьёй, который находится в районе на выездной сессии; судя по слабому, далёкому голосу, — где-то на той стороне земного шара. Маленький Петя, которому уже третий год, — а давно ли, кажется, обсуждался генеральный вопрос: давать ему соску или нет, укачивать его на руках или в кроватке?
Большого Петю мы находим в Соборном саду, на том самом месте, где он и Саня лежали когда-то, стараясь днём увидеть луну и звёзды. Здесь они читали письмовник, здесь дали друг другу «кровавую клятву дружбы».
Сложив ноги, как турок, Петя сидит, держа на коленях большой полотняный альбом. Он пишет Решётки — то место, где Песчинка сливается с Тихой, и Покровский монастырь, белый, строгий, уже врезан в огромный солнечный воздух, а за ним, на том берегу, поля и поля.