От этой еды лев заболел. На следующий день он не мог идти. Его живот распух, а задние лапы, выдержавшие бесчисленные удары хеттских мечей, стали гноиться. Открытая рана от копья на его плече почернела. Он уже не мог отгонять мух. Его хвост стал слишком слабым, чтобы отмахиваться от них. Мы соорудили большие носилки, и шестеро воинов несли его, но блеск в глазах Хер-Ра померк, и они светились тускло, как глаза умирающей рыбы. Я знал, что те руки в его животе мертвой хваткой вцепились в его жизнь, а маленькие кости, подобно лезвиям, рассекают его кишки.
Мой Фараон приходил к нам по десять раз на дню. Он покинул золотые стены и крышу Царской повозки и шел рядом с носилками, на которых лежал Хер-Ра, держа его за лапу и плача. Я и сам плакал, и не только от любви к Хер-Ра, но и от ужасного страха, сознавая, что лев не заболел бы, если бы я удержал его от навьюченных на ослов мешков.
Однажды, когда слезы проделали тонкие дорожки в черной и зеленой краске вокруг Его глаз, Усермаатра-Сетепенра сказал мне: „Ах, если бы Я победил в единоборстве того хеттского Принца, с Хер-Ра все было бы в порядке!" И я не знал, кивать ли согласно или протестовать против Его слов. Кто мог решить, лучше ли поддержать Его ярость против Самого Себя или принять вину на свою спину — хотя мне-то как раз и следовало знать ответ. Мой добрый Фараон Рамсес Второй не был рожден, чтобы переносить собственный гнев.
Потом лев умер. Я рыдал, и гораздо сильней, чем ожидал от себя, и на какое-то время вся моя печаль была о Хер-Ра. Я плакал еще и потому, что ни один человек не был мне таким близким другом, как этот зверь.
Немногие из забальзамированных Принцев удостоились чести сохранить свои внутренние органы завернутыми должным образом. Повозка бальзамировщиков могла вместить лишь небольшое число наборов каноп, и скольких можно подготовить должным образом, когда на одного человека их полагается по четыре? Даже внутренности военачальников выбрасывали в лес. Однако для Хер-Ра бальзамировщики использовали предпоследний набор сосудов, а за его пеленанием наблюдал Сам Усермаатра-Сетепенра. И конечно же я услышал ярость в Его голосе, когда, исследуя внутренности льва, Он обнаружил кусочки раздробленных костей, высовывающиеся из колец его кишок, подобно наконечникам стрел из белого камня. По взгляду, который Фараон бросил на меня, было ясно, что я вновь впал в немилость.
Однако на этот раз мое наказание не было столь же простым. Он часто приказывал мне ехать вместе с Ним в Его Золотой Повозке. Мы сидели на золотых стульях и смотрели сквозь открытые окна на пропасти, обступавшие ущелье, а тем временем Повозка опасно кренилась то в одну, то в другую сторону. На некоторых ухабах Повозку (в которой мы могли встать в полный рост) подкидывало так сильно, что нас чуть не выбрасывало наружу.
Иногда Он не говорил ни слова. Просто молча плакал. По Его лицу текла краска для глаз. Смотритель Коробки с красками для лица Царя приводил Его лицо в порядок — искусный малый, проворный, как Неф, — при этих словах он кивнул моему отцу, — и мы продолжали сидеть молча. Иногда, когда мы оставались одни (тогда Царь стирал всю краску со Своего лица и отсылал Смотрителя), Он коротко и мрачно говорил о сражении. „Я не выиграл, и Я не проиграл, поэтому Я проиграл", — сказал Он мне однажды. Поскольку Он не отводил Своих глаз от моих, я кивнул. Так оно и было. Но даже Боги не любят правды, когда она ранит каждый вздох. Еще до того, как окончился день, Он сказал мне во мраке Повозки: „Тебе следовало отдать на съедение Хер-Ра свою руку, прежде чем позволить ему съесть те отрубленные". Я поклонился. Я семь раз ударил головой об пол Повозки, хотя она гремела на ухабах, как падающий камень. Едва ли Он обратил на это внимание. Вздох, долгий, как предсмертный хрип, вышедший из Хер-Ра, вышел теперь из горла Рамсеса нашего Второго; ужасный звук, точно свет еще раз мерк в глазах льва. Что я могу вам сказать? Я часто думал о смысле этого вздоха и понял, что смерть льва была концом той радости, что испытывал Усермаатра при виде меня. В самой глубине Его упрека содержалась мысль, что раз я не знал, насколько мое благополучие зависело от здоровья Его зверя, то лучше уж разделить меня и благополучие.
Так и произошло. К тому времени, как войска вернулись в Газу, меня перевели из Дворцовой Гвардии Усермаатра-Сетепенра в колесничие Войска Амона, и должен сказать, что после Кадеша ни у одного из четырех войск не было столь дурной славы. Тем не менее жители Газы устроили нам хороший прием, и меня это не удивило. В последние дни нашего возвращения люди приветствовали нас на дорогах. Нас опережал гонец, возвещавший, что Войска Рамсеса Второго заставили хеттов бежать с поля боя.
Должно быть, мой Фараон внимательно слушал Своего гонца. Он исцелился от Своих ран и выглядел великолепно. В последний день, когда мне было суждено Его увидеть (поскольку вновь это случилось через пятнадцать лет), Он принимал парад в Газе. Там Он выставил на всеобщее обозрение крылатого быка хеттов и подарил его городу. Этот плененный Бог, сказал Он множеству собравшегося на площади народа, будет охранять нашу восточную границу. На другой день мы начали переход к Дельте, а прибыв туда, двинулись вверх по реке, в Фивы. Я сидел все на той же переполненной барже, и моя спина упиралась в колени сидящего сзади, а так как ветер был неустойчивым, наше путешествие вверх по реке было еще более долгим, чем до этого вниз по ней. Вскоре по прибытии меня отправили служить в глубь Нубии. Иными словами, мой Царь сослал меня в отдаленное место, называвшееся Эшураниб. Я был назначен командовать небольшим отрядом. Я поднялся вверх по Нилу так далеко, как только могли идти лодки, а затем двадцать четыре дня шел через пустыню, жару которой я забыл нескоро. — Как только он произнес эти слова, я увидел перед собой пустыню. — Тогда, — сказал он, — я простился со всем великим и возвышенным, что когда-либо знал. Пустыня была горячее пара, который поднимается из Страны Мертвых, я же был командиром без настоящего отряда. — Он замолчал, склонил голову и сказал: — Думаю, здесь я могу окончить свои воспоминания».
ДВЕНАДЦАТЬ
Последовал вздох.
«Действительно, — сказал Птахнемхотеп, — Я попросил тебя рассказать нам об этом сражении, и ты сделал это хорошо. Тем не менее Я не могу сказать, что не желаю слушать тебя более».
«Похвала Фараона — благословение, — ответил Мененхетет, но его голос прозвучал по-прежнему сухо. — Добрый и Великий Бог, — сказал он, — теперь моей наградой была однообразная жизнь и унизительная работа. Ты на самом деле желаешь, чтобы я поведал о годах, что я провел в пустыне?»
Моя мать, слушавшая моего прадеда с большим терпением, чем ей хватало обычно, сказала: «Я согласна с тем, что нам вряд ли будет интересно слушать об этом. — Она рассмеялась, стараясь смягчить резкость своего замечания, и посмотрела в глаза Фараона, прямо-таки положила на Него свои длинные черные глаза, как могла бы уютно устроить свои груди у Него на груди. — Удивляюсь, — пробормотала она, — почему я не сбежала в ужасе оттого, что посмела судить о том, что представляет для Тебя интерес».
Он мягко улыбнулся, но обратился к Мененхетету.
«Как долго, — спросил Он, — ты пробыл в Эшуранибе?»