Потому я продолжал целовать и лизать, стараясь доставить удовольствие Тому, Чей голод лучше всего утоляла плоть Богов, и в покое, снизошедшем теперь на всех нас, когда Он больше уже не пребывал в мрачнейшем из Своих настроений, я таким образом отправился в деревню своего детства, и снова был мальчиком, хотя, конечно, не новорожденным, и был возвращен к спокойным воспоминаниям прошлого — столь же ясно ощутимым и определенным, как камни или глина, обожженная солнцем. Я жил не только в сердце своего Фараона, но также и в своем, и это походило на пребывание в Двух Землях. Одно являет собой знание всего, что осталось позади, а другое, должно быть, наше видение того, что еще случится. В этом смысле мое сознание являлось двумя сознаниями, а каждая из моих рук держала одну из ягодиц Моего Царя, и их щеки были столь же крепкими, как зад коня. Из Его сердца и в мудрость моих рук — так стал я жить в отчаянии и радости, которые Он знал от Своих двух Цариц: Нефертари и Маатхорнефруры.
Хотя мне довелось быть рядом с Царицей Нефертари всего лишь раз, и ни разу рядом с Маатхорнефрурой, теперь они уподобились Двум Землям двух Его ягодиц, и сжимая в своей руке Его правый холм, я медленно поплыл в потоке Его самых сладких воспоминаний о Нефертари, ибо мысленно Он вернулся в год Своего воцарения. Однажды, когда молодой Царь размышлял над трудами Своего усопшего Отца Сети, ища способов превзойти Своего Отца, Он стал думать о высохших колодцах на дорогах, что ведут к золотым рудникам Икаита. На пути к ним не могли найти воды, и половина рабочих погибала при каждом переходе. Из Икаита не пришло золота, чтобы прославить Правление Сети.
И вот в одну из первых недель воцарения Усермаатра случилась ночь, когда Он так глубоко вошел в Свою молодую жену, что пиво в кувшинах, стоявших рядом с Их ложем, вспенилось. Позже, когда Они лежали бок о бок, Нефертари сказала: „Из скалы на дороге в Икаит выйдет вода". Услыхав уверенность в Ее голосе, Усермаатра приказал вырыть колодец, и там была найдена вода, и ее поток дал возможность рабочим добыть много золота в первые годы Правления Рамсеса Второго. Поэтому, сжимая в своих объятиях Нефертари, Он поклялся, что никогда не полюбит другую женщину.
Однако затем, оставляя Его правую ягодицу, чтобы коснуться левой, я смог увидеть Маатхорнефруру так же отчетливо, как и Нефертари. И Маатхорнефрура теперь была не старше, чем та в дни их юности, и, думая о Маатхорнефруре, Он исполнился нежности, как молодой влюбленный.
Будучи дочерью хетта, в Своем детстве Маатхорнефрура встречала лишь мужчин с бородой, а воспитали Ее женщины с носами более кривыми, чем лезвие меча, однако Сама Она, Маатхорнефрура, была прелестна, как ясное утро на нашей реке. И вот я понял, отчего Она была возлюбленной Усермаатра. В Ее объятиях Он слышал пение птиц на рассвете и видел ясный свет во дворе Своего Дворца, когда солнце стоит высоко. Ночью от Нее исходила нежность самых маленьких цветов в Его саду. Все это я узнал, когда мои пальцы касались Его левой ягодицы. Ибо чаша Его счастья перешла в мое сердце. Грубые страсти моего Царя не занимали всего Его сердца. Блеск волос Маатхорнефруры напоминал Ему свет, падающий на прозрачный Трон Небес. При этом Его чувства были столь совершенны, что Он не мог быть с Маатхорнефрурой, когда Его сердце омрачал страх, иначе бремя Его сердца причинило бы Ей страдания.
Позже той ночью, когда Усермаатра оседлал тела каждой из восьми маленьких цариц и Его страсть пылала огнем, призванным похоронить огни Херет-Нечер, извергаясь каждый раз, как Бог, Он стал наконец столь же покоен, как вода в пруду, и Он оделся вместе со мной, и мы вышли в Сады рука об руку. Давно уже Он не был так спокоен. В Его дыхании чувствовалось сильное присутствие колоби, и я понял, сколь близки мы были на протяжении той ночи к телу Исиды. Ибо все, содержащееся в зерне, принадлежит Ей, равно как и все, пребывающее в винограде. А также все то, что нисходит на нас при подъеме реки.
На этот раз все было не так, как тогда, когда Он сперва колебался, прежде чем сказать мне, что я больше не буду Командующим-всеми-Войсками, но стану Управляющим Дома Уединенных. Он сказал: „Я не мог принять решения много месяцев, но этому пришел конец. Завтра ты станешь служить Доверенным Правой Руки Нефертари".
Когда я спросил: „А кто станет Управляющим?", Он ответил: „Я отдаю Сады Пепти. Он там хорошо справится. Но твое место — во Дворце Моей Первой Царицы. У тебя достаточно мудрости, чтобы хорошо служить Ей, а Мне служить еще лучше. — Он кивнул, словно был обладателем величайшей мудрости. — Ты будешь находиться при Нефертари. Ты не оставишь Ее. Если ты услышишь, что Я мертв, у тебя есть единственный приказ: убей Ее на месте".
Затем Он поцеловал меня. „Убей Ее, — сказал Он, — даже если в следующий момент другие убьют тебя".
Я поклонился. Рассвет был так же мил мне, как мысль о моей собственной жизни. „Это самая лучшая смерть для тебя, — сказал Он. — Ты сможешь сопровождать Меня в Золотой Лодке".
Он был моим Царем. Поэтому я не осмелился сказать Ему, что, возможно, мнег предстоит блуждать по Херет-Нечер, а не быть приглашенным Им в какую-либо лодку. Я снова поклонился».
ДЕВЯТЬ
Однажды, сидя с матерью в ее спальне, я увидел, как она взяла круглую серебряную пластину с золотой ручкой и затем поднесла ее к моему лицу. Я едва сдержал крик. Там, на полированной поверхности, плавал мой Ка, смотревший на меня в ответ. Я не раз видел это лицо в воде пруда в безветренный день и узнал, что не могу дотронуться до этого Ка, потому что, как только я протягивал к нему руку, он разбегался множеством маленьких волн. Теперь же мать сказала: «Это-завеса-Ка-который-пребывает-неизменным», итак оно и было. Когда я поднес палец к поверхности пластины, напротив моего появился другой палец, но лицо не сдвинулось с места — оно пребывало там, такое же строгое и почтительное, как и мое собственное. В тот момент я почувствовал себя столь же несхожим с шестилетним мальчиком, по крайней мере по возрасту и уму, как сам мой прадед. Я знал, что нет такой редкой мысли, которую я не смог бы понять, если бы достаточно долго вглядывался в серебряный свет „завесы-Ка-который-пребывает-неизменным". Ибо, когда мое собственное лицо пребывало предо мной, я исполнился мудрости Богов — хоть только на тот миг.
Теперь же какая-то часть знания, обретенного мною тогда, вошла, должно быть, в мое дыхание, потому что, когда я открыл глаза в том крытом внутреннем дворике, ожидая, не знаю почему, увидеть собственное лицо, я вместо этого обнаружил, что мой взгляд погружен в глаза моего прадеда, и мы смотрели друг на друга, пока я не потерял всякое ощущение местоположения горизонта в эту темную ночь. Теперь я мог быть уверен в том, что нахожусь здесь, не больше чем в том, что стою на коленях в каком-то каменном покое в центре каменной горы, и мой рот открыт, а глаза моего прадеда неотрывно смотрят на меня. Тишина окружала нас.
Я начал проникаться ощущением пустоты этого позднего величественного часа ночи. Я все глубже погружался в сошедшую на нас темноту, покуда перестал верить, что когда-нибудь снова увижу солнце. Светлячки едва шевелились, и испускаемый ими свет был таким тусклым, что ткани на их клетках почти не было видно. Затем мой отец пошевелился во сне, и с его губ сорвался стон. Впервые я почувствовал себя близким ему, а затем — не знаю, может, он действительно проснулся или заговорил во сне, — его рука коснулась моей, и поток всех его чувств с его пальцев потек в мои, хотя и не так, как из сердца Великого Сесуси. Моего отца мучила обыкновенная боль в горле, столь же резкая, как у Мененхетета, когда тот проглотил кость, и я узнал, что мы вступили в час, когда Птахнемхотеп и моя мать лежали, сжимая друг друга в объятиях, и соприкосновение их плоти, обнаженной в соитии, мгновенно наложило свой отпечаток на чувства моего отца, столь же жестокий и сильный, словно их захлестнул поток крови. И тогда я узнал, сколь велика власть красоты моей матери над моим отцом. И глубина его страдания не уменьшалась от болезненного удовольствия сознания того, что она отдала себя (и все богатство своей любви) человеку (и Богу всех Богов), к которому мой отец был ближе всех. Поэтому казалось, что из-за любви к моей матери и любви к Птахнемхотепу в душе моего отца кипела испепеляющая схватка одного обожания, сошедшегося с другим, и потому теперь он страдал, подобно льву, пожирающему собственные внутренности. И все же — как схоже со львом! — его сердце знало также и славу.