Но я услышал (несмотря на расстояние, которое могло отделять меня от этих голосов), что к Дворцу стянулись войска. «Они принадлежат Нес-Амону, — услышал я, как произнес Хемуш, а затем: — Ты можешь воспользоваться моей охраной. Я вызвал ее этой ночью». Последовало бурное обсуждение, в котором участвовала моя мать, которая высказывала жесткие, но решительные суждения. Я слышал, как она сказала моему Отцу: «Если Твою Дворцовую Охрану не поддержат люди Хемуша, Ты останешься без Царских Войск. Они перейдут к Нес-Амону». Послышались возражения, быстрые голоса, а затем прозвучали слова моего Отца: «Нет, я не потерплю этого, Я не могу дать тебе такую власть». И они заспорили, и моя мать сказала: «У Тебя нет выбора, у Тебя нет выбора». Да, у Него не было выбора. «Его у Тебя нет», — сказал Хемуш, и они говорили еще и еще. «Нет, — отчетливо произнес мой Отец, — нет, Мененхетет не станет Визирем, нет, у Меня нет такого намерения». После этого возмущение в воздухе пошло на убыль, и в него вошло спокойствие. Я почувствовал, как меня передают матери и она несет меня в первых утренних лучах, сияние которых, подобно серебряной нити, протягивалось вдоль моих закрытых глаз, когда я пытался их открыть, а вдалеке слышались усиливающиеся крики и шум, рожденные внезапным столкновением целеустремленности и растерянности. Я знал по запаху овечьего помета и потухших костров, что теперь мы были там, где жили слуги и где спала Эясеяб, а затем я услыхал, как мать говорит ей: «Позаботься о нем, позаботься хорошенько. Может случиться несчастье». Теперь я попал в пухлые руки Эясеяб, которую знал как собственную подмышку, если бы только не исходивший от нее странный запах — сильный, как у мужчины, да, сегодня ночью в нее входил мужчина, которого я знал по его запаху. От него исходил запах зверя, что живет на скалах у моря, а потом я перестал думать о подобных запахах, так как меня посадили на циновку, и ее палец по привычке пощекотал волосы у меня за ухом. Я подумал, не ляжет ли она рядом со мной и не возьмет ли снова в свои губы мой Сладкий Пальчик, но в тот миг, когда приятная теплота, вызванная этой мыслью, стала разливаться по моим бедрам, из соседней комнаты я услыхал ругательство, и вошел мужчина. Это был Дробитель-Костей. По его походке я понял, что Эясеяб принадлежит ему и больше не станет думать о тех двух рабах, еврее и нубийце, которые часто дрались из-за нее в квартале слуг, рядом с нашим домом — или теперь это был дом Нефхепохема?
Не знаю, мои ли сладкие чувства разгорячили Дробителя-Костей, или, наоборот, его сильные чувства отозвались во мне сладостью, но теперь я слышал, как они любят друг друга, и это отличалось от всего, что я узнал этой ночью. Здесь они не разговаривали, но часто рычали, а затем он взревел, а она издала такие пронзительные крики, на какие способна лишь птица с самыми яркими перьями. Я почувствовал себя снова дома, так как вокруг раздавались звуки квартала слуг. Ведь все животные просыпаются на рассвете, и другие слуги предавались любви в других хижинах. Чувствовалось, что на земле все пришло в движение: скот шумно пил воду, животные жадно пожирали зерно, мычали, хрюкали, ржали, откликаясь на призывные голоса из других стойл. Я помню, мне в голову пришла мысль, что Боги не присутствуют, когда слуги заняты любовью, поэтому здесь любовь теплее и, насколько я понимал, дает большее удовлетворение, чем любовь тех, кого я знал, хотя, когда они извергались, было, вероятно, меньше света. При этом я подумал, что, наверное, нечто похожее испытываешь, когда пробуешь вкуснейший из супов. Можно ощущать, как он входит в пределы твоего живота, проходя одно за другим различные его места. Погруженный в мурлыкающий голос Эясеяб, слушая, как она после всего успокаивает своего мужчину и себя, лаская его спину, я заснул, да, заснул после всей этой ночи, в которую не спал по-настоящему, и мне ничего не снилось, хотя в воздухе, казалось, раздавались крики, и кругом бегали люди.
Когда я проснулся, рядом сидела моя мать, которая пришла сообщить мне, что мой прадед мертв. «Пойдем, — сказала она, — погуляем». Теперь во Дворце на каждой дорожке и в каждом дворе нам попадались стражники, и я увидел беспорядок дня, который не будет походить ни на один другой день, когда стражники, мимо которых мы проходили, отводили глаза. Теперь они дважды осматривали каждого и не стояли на одной ноге дольше, чем требовалось, чтобы переступить на другую ногу.
Рассказывая мне о случившемся, моя мать не стенала, ее лицо было необычайно торжественным, а ее глаза пусты, так что, когда она умолкала, мне казалось, что я смотрю на голову статуи. «Твой прадед, — сказала она, — наверняка хотел бы, чтобы ты знал, как он умер и как храбро вел себя.
Он был взят под стражу, — рассказала она мне, — войсками Хемуша. Они нашли старого и прославленного человека сидящим на том самом золотом стуле, на котором сидел Птахнемхотеп, когда мы впервые предстали перед Ним под Его балконом. Затем, со связанными руками и под охраной, Мененхетет был приведен туда, где Птахнемхотеп и Хемуш сидели с Хатфертити. Наш Фараон, однако, приказал развязать его и сказал: „В эту ночь ты был Моим заместителем. Ты был сердцем Двух Земель, и Боги внимали тебе. Эта ночь станет Твоей славой. Ибо действительно, в эту ночь Ты был Фараоном, и так и должно быть, и удовлетворяет Маат, поскольку, как все это представляется Мне, Я знаю, что Тебе никогда не суждено стать Моим Визирем. Я не могу доверять Твоему честолюбию. Однако Я могу чтить силу Твоего Духа"».
Говоря это, мой Отец протянул Мененхетету Свой короткий нож.
Моя мать сказала: «Я была в ужасе. По выражению губ твоего прадеда я решила, что сейчас он погрузит нож в грудь Птахнемхотепа. Хемуш думал именно так. Я видела страх на его лице. Знаешь ли ты, что предложить этот нож было одним из самых мужественных поступков, какой я только видела. Но в то же время поступок этот был и мудрым.
Мененхетет поклонился и семь раз прикоснулся к земле лбом. Затем он прошел в соседнюю комнату, чтобы исполнить последний обряд заместителя. Он взял нож и отрезал себе уши, губы, чресла, а затем, в ужасном страдании, принялся молиться. Он потерял очень много крови. Перед тем как потерять сознание от непереносимой боли, он перерезал себе горло.
— Моя мать содрогнулась, но глаза ее ярко блестели. — Никто, кроме Мененхетета, не смог бы перенести такой смерти», — сказала она.
Я слушал ее рассказ, и золото полуденного солнца померкло в моих глазах и стало пурпурным, и я почувствовал, будто и сам умираю. Глаза матери продолжали пристально смотреть на меня, но чем дольше я глядел в них, тем больше они сходились в один, покуда не остался только один глаз, видимый мне, а затем один свет, и он был подобен звезде на темном небе. Все, что я видел перед собой, исчезло. Я стоял на коленях в глубинах пирамиды, а сверху по длинному каменному стволу проникал свет от звезды, отражавшийся в чаше с водой.
И вот я уже не мог видеть и звезду. Лишь пупок перед моими глазами. То был иссохший пупок Ка Мененхетета, и меня снова поглотила вся вонь и неистовство члена старика у меня во рту.
ШЕСТЬ
Я, молодой человек двадцати лет, стоял на коленях, и все, что я знал о мальчике, которым я когда-то был, ушло из моего сердца. Я был здесь, в своем Ка, и сам был не более чем мой Ка, и во второй раз за эту ночь старик начал извергаться. Или это всего лишь я вторично переживал тот первый раз? А может, то были муки моего Ка?