Яркий свет, словно осколки стекла, проникал в глаза и кружился в глубине мозга в каком-то сумасшедшем буйном танце. Они утратили всякое представление о пройденном пути; внизу под ними все расплылось, затянулось туманной дымкой, и они забыли, как мучительно было преодолевать тот или иной отрезок пути. Их больше не интересовало, окажутся ли следующие сто ярдов голой скалой или участком, покрытым кустарником и лесом. И то и другое было одинаково плохо.
Как ватага пьяниц, они шли, шатаясь из стороны в сторону, с опущенной головой, с повисшими вдоль тела руками. Снаряжение стало тяжелым как свинец, все тело было сплошной раной, плечи стерты ремнями, под болтавшимися патронташами появились кровоподтеки, винтовки били по бедрам, и на них образовались мозоли. На гимнастерках выступили длинные белые полосы от соли.
Они в оцепенении карабкались со скалы на скалу, тяжело дыша и всхлипывая от изнеможения. Помимо своей воли Крофт вынужден был разрешить им отдыхать через каждые несколько минут; теперь они шли столько же времени, сколько и отдыхали, лежа на спине, распластав руки и ноги. Точно так же, как Риджес и Гольдстейн, они забыли обо всем и больше уже не думали о себе, перестали воспринимать себя. Они были лишь сосудами, до краев наполненными страданием. Все забыли о разведке, о войне, о прошлом и даже о земле, по которой шли. Люди вокруг казались каждому расплывающимися словно в тумане и раздражающими препятствиями, на которые наталкивались случайно. Жаркое слепящее небо и раскаленные скалы были чем-то куда более близким и знакомым, чем люди. Их мозг почти перестал работать; мысль тщетно пыталась сосредоточиться на дрожи рук и ног, на боли от язв и ссадин на теле, а затем переходила в короткое успокоение при очередном судорожном вздохе.
Только два обстоятельства не давали покоя измученному сознанию людей. Они боялись Крофта, и страх этот возрастал по мере того, как они теряли свои последние силы. Теперь они ожидали его голоса и бросались вперед еще на несколько ярдов, подстегиваемые его командой. Ими владело тупое ноющее предчувствие чего-то страшного и невыразимый, почти безграничный страх перед ним.
А с другой стороны, им хотелось покончить со всем этим. Сильнее этого желания они не испытывали ничего в своей жизни. Каждый шаг, который они делали, каждое напряжение мускулов и каждое внезапное ощущение острой боли в груди порождали и усиливали это желание. Они шли вперед, полные молчаливой и отвратительной ненависти к человеку, который их вел.
Крофт находился почти в таком же изнеможении; теперь он радовался коротким привалам так же, как и они, и почти столь же сильно желал увеличить вдвое отводимое им на каждый привал время. Он позабыл о вершине горы, на которую взбирался, и ему тоже хотелось бросить все это, и каждый раз, когда кончался привал, он выдерживал короткую борьбу с собой, чтобы не поддаться искушению продолжить отдых, и лишь затем продолжал путь. Он шел вперед, потому что в его голове уже сложилось решение, что подняться на гору совершенно необходимо. Такое решение он принял еще в долине, и оно оставалось в его сознании как некий непреложный закон, основа основ всего его поведения. Повернуть назад было для него не легче, чем убить самого себя.
Крофт и его люди тащились вперед все время после полудня, с трудом преодолевая даже отлогие скаты. Они медленно продвигались от одного подъема к другому, спотыкаясь о едва заметные выступы, соскальзывая и то и дело падая на глинистых участках. Казалось, гора по-прежнему маячила над ними где-то бесконечно далеко. Они бросали взгляд на громоздившиеся друг над другом и убегавшие вверх бесконечной змейкой скаты горы и продолжали свой путь, довольные уже тем, что поверхность под ногами временами становилась ровной.
Минетта, Вайман и Рот пребывали в самом жалком состоянии. Уже несколько часов они плелись в хвосте цепочки, с величайшим трудом поспевая за теми, кто шел впереди, и между ними был как бы заключен негласный союз. Минетта и Вайман питали к Роту чувство сострадания и жалели его, поскольку он был даже более беспомощен, чем они сами. В свою очередь Рот рассчитывал на их поддержку и понимал, что они не будут ругать его, потому что сами устали почти так же, как он. Никогда в жизни не приходилось ему так напрягаться, как сейчас. Все эти недели и месяцы, проведенные во взводе, Рот со все возрастающей болью воспринимал каждое оскорбление и каждый упрек. Вместо того чтобы перестать реагировать на это, спрятавшись в какую-нибудь защитную скорлупу, он становился все более чувствительным. На этом трудном переходе он как бы приблизился к крайней черте, за которой уже не мог больше выносить оскорблений.
Сейчас он заставлял себя идти вперед, понимая, что, если остановится слишком надолго, на него обрушатся гнев и насмешки всего взвода. Но и сознавая это, он все-таки надломился. Наступил момент, когда ноги перестали его слушаться. Они подкашивались, даже когда он стоял на месте. К концу дня Рот начал падать духом. Это был постепенный процесс, постепенный и неумолимый. Рот совсем обессилел, начал спотыкаться и падать на каждом шагу, и взвод терпеливо ждал, когда он заставит себя подняться на ноги и идти вновь.
Промежутки между падениями становились все короче. Рот двигался вперед почти бессознательно, его ноги подгибались при каждом неверном шаге. Спустя полчаса он уже не мог подняться без посторонней помощи, и теперь каждый его шаг был неуверенным, напоминая движения маленького ребенка, идущего через комнату. Он даже падал, как ребенок: его ноги словно складывались под ним, и он шлепался, несколько озадаченный тем, что сидит, а не идет.
Вскоре это начало злить солдат. Крофт не позволял садиться, и их злило, что они вынуждены стоя ждать момента, когда Рот поднимется. Теперь все они ждали этих падений Рота, и их неизбежное повторение действовало им на нервы. Гнев солдат начал переходить с Крофта на Рота.
Гора становилась все более коварной. В течение десяти минут Крофт вел их по каменистому уступу, состоявшему сплошь из отвесных скал; в отдельных местах тропа имела в ширину всего несколько футов. Справа, всего в одном-двух ярдах, была пропасть глубиной несколько сот футов, и они, шатающиеся от усталости, временами оказывались слишком близко к ее краю. Это пугало, и остановки Рота выводили всех из терпения. Им хотелось поскорее оставить пропасть позади.
В середине подъема Рот упал, начал подниматься и растянулся снова. Никто не помог ему. Камни на краю выступа накалились, но ему было приятно лежать на них. Только что начался послеполуденный дождь, и Рот чувствовал, как он освежает тело и охлаждает раскаленные камни. Он не намеревался вставать. Сквозь оцепенение пробилась обида — какой смысл идти дальше?
Кто-то коснулся его плеча, но он отмахнулся.
— Я не могу идти, — прохрипел он, — не могу. — Рот слабо ударил кулаком по камню.
Это был Галлахер. Он пытался поднять его.
— Вставай, сукин сын! — прикрикнул Галлахер, превозмогая боль во всем теле от дополнительного напряжения.
— Я не могу идти. Уйди прочь.
Рот почувствовал, что рыдает. Он смутно сознавал, что вокруг собрался почти весь взвод, но это никак не подействовало на него. Наоборот, он испытывал странное и горькое удовлетворение от того, что другие видят его таким, видят его стыд и слабость. Хуже этого уже ничего не может быть. Пусть они видят, как он плачет, и пусть узнают, убедятся лишний раз, что он самый плохой солдат во взводе. Только так он сможет найти путь к примирению с ними. И пожалуй, это был лучший выход после общей враждебности и стольких насмешек.