— Что-то не так, Чарли?
Он качал головой, бормотал:
— Да нет. Ты такая красивая.
А сам все время говорил себе, что она такой плохой материал, что ей еще надо пройти такой путь, чтобы из нее что-то получилось. По десятку сигналов, которые она подавала ему, он понимал, что она предлагает сегодня ночью вновь предаться любви; он этого немного боялся и оказался прав: после акта он погрузился в еще большую депрессию. Илена впервые благотворно не подействовала на него, и однако же она сказала в тот момент:
— Ох, Чарли, когда ты любишь меня, все снова в порядке — и глядя на него глазами, жаждавшими обрести покой невинности, она застенчиво спросила: — Ты тоже так чувствуешь?
— Больше, чем когда-либо, — вынужден был он сказать и, тихо перенеся в душе одно поражение за другим, почувствовал, что к нему вернулось прежнее состояние и он снова стал одинок.
На следующий день Айтел все же заставил себя сесть за работу. Он в третий раз за пятнадцать месяцев брался за этот сценарий, не говоря уже о полдюжине попыток за последние десять лет, и теперь надеялся, что наконец готов довести дело до конца. Он столько лет обдумывал эту историю, а в последние недели здесь, в Дезер-д'Ор, с тех пор, как они с Иленой начали жить вместе, он наметил каждую сцену и знал в точности, чего хочет. Однако, начав работать, обнаружил, что смотрит на свой будущий фильм глазами Нельсона Невинса. Сколько он ни старался — а были дни, когда он доводил себя до полного изнеможения, сидя за столом по двенадцать — четырнадцать часов, — получалось все равно нечто низкопробное или вымученное, нечто унылое, фальшивое. Потом, усталый и раздраженный, он будет неподвижно лежать рядом с Иленой или возбудится и как бы между прочим овладеет ею, чтобы, как он часто думал, вдарить разок для расслабления мозгов.
В иные ночи, стремясь понять себя, он еще сильнее черпал из запасов своей истощенной энергии, делал ставку на несколько чашек кофе и приглушал их действие несколькими снотворными, пока, подобно разведчику недр, не погружался в себя, но, зная о себе слишком многое, слишком сложное, слишком опасное, найдет спасение в бутылке виски, так как с помощью спиртного ему всегда удавалось вернуться в реальность. А на другой день будет лежать, ошалев от лекарств. «Я даже конкурирую с психоаналитиками, — думал Айтел, — настолько я конкурентоспособен», — и чувствовал, что только сам может себе помочь. Ответ ведь был прост, и он знал ответ. Задуманная им картина — опасна, а у него столько врагов, и врагов настоящих — никакой психоаналитик не способен их прогнать. Неужели он был так наивен, что думал, будто сможет снять свою картину в такое время, когда люди вроде Германа Тепписа сидят и аплодируют? Для этого нужна энергия и смелость и все хитроумные трюки, каким он научился за двадцать лет управления работавшими на него людьми; а чтобы на это пойти, обладая всем перечисленным, наверное, нужен человек молодой, такой сильный и простодушный, какой способен верить, что может изменить мир. Кипя от ярости, Айтел думал обо всех людях, которых знал на протяжении лет, — с каким презрением они относились к фильмам. О, кино, конечно, искусство, достойное презрения, оно подобно итальянскому искусству XV века, когда для осуществления своего замысла надо было умело подольстить принцам, и лизать ноги кондотьерам, и разыграть свой сюжет, и заинтриговать своими интригами, и высказать свою чуть опасную мысль, и каким-то образом всех обвести вокруг пальца, преувеличив свои компромиссы и скрыв то, что ты декларируешь, и если тебе это удалось, если ты был достаточно ловок, пять столетий спустя, увидев твое творение в музее, туристы покорно скажут, проходя мимо: «Какой великий художник! Какой это, наверно, был прекрасный человек! Вы только посмотрите, до чего мерзкие рожи у этих аристократов!»
Нет, работа не шла, и чем больше Айтел напрягал мозг, тем меньше выдавал материала. Каждый день он обнаруживал, что невольно взвешивает последствия, какие может иметь для него каждая строка, думая обо всех цензорах по всему миру, но не мог избавиться от тех приемов, которым научился за пятнадцать лет. Он умел работать лишь в такой технике, придумывая вагон трюков в один день, увязая в трясине промахов в другой. На протяжении трех недель Айтел вкладывал всю свою энергию в сценарий, и в определенном смысле это были три худшие недели в его жизни. Они казались ему длиннее года, так как весь его опыт подсказывал, что сценарий получается очень плохой: маленькие сюрпризы, плюсы, неожиданные повороты сюжета и характеры героев просто не приходили ему в голову, а ведь он был так уверен, что работа пойдет хорошо. Почему-то он никогда не предполагал, что на этот сценарий у него не хватит мужества, — так юноша не ожидает, что его будущее сложится из провалов и поражений.
Айтел почему-то думал, что этот фильм явится его оправданием. Начиная, пожалуй, с Гражданской войны в Испании с ее бесконечными коктейлями, и поездками на джипах, и реквизицией замков, что он наблюдал позже, во Вторую мировую войну (исключая посещение концентрационного лагеря, приведшее его в неописуемый ужас, настолько точно это подтверждало возраставшее в нем убеждение, что цивилизация способна на любое варварство, если оно организовано и разрешено властями), наряду с зигзагообразными переходами от одной красивой женщины к другой он имел роскошную возможность смотреть на свою жизнь как на вино, которое наливают для пробы в бокал, изучают его цвет, любуются его разложением, наслаждаются остаточным вкусом, и считать, что он выше всего этого, он лучше других, честнее, что в один прекрасный день он возьмет свою жизнь и превратит в нечто более твердое, чем бриллиант, и столь же бессмертное, как произведение искусства. Боялся ли он попытаться это сделать, думал Айтел, из страха обнаружить, что его превосходства не существует? Рукопись лежала, как пыльная тряпка, на его столе, и Айтел понял — как понимал и раньше, — что трудность творчества состоит в необходимости оглядываться на собственную жизнь, и каждый раз это становится все труднее и противнее. Так, размышляя о прошлом, он вспомнил, какое получал удовольствие, снимая коммерческие фильмы, хотя никогда в этом не признавался Снимая их, он был на хорошем счету — по крайней мере какое-то время, хотя и делал вид, будто ему это противно, и сейчас, вспоминая свои чувства, которые он так долго от себя скрывал, Айтел с тупой болью понял то, что должен был бы давно осознать: он никогда не станет таким художником, как ожидал, ибо у художника прежде всего должно присутствовать чувство стыда, тошноты и ненависти к любой своей работе, которая не является совершенством.
Однако он понимал, что ситуация, в которой он находится, представляется ему немного нереальной. Собственно, вся ею жизнь была такой, она была нереальной. Неужели было время, когда он в молодости разбил себе нос, стараясь попасть в футбольную команду колледжа, так как хотел доказать себе, что он не трус? А было ли такое время, когда он в Испании записался в снайперы и в течение трех гибельных недель жил в обстреливаемой деревне на берегу реки с бригадой измотанных анархистов; там Айтел обнаружил, что он храбрее, чем думал, так как не сломался даже после того, как был прорван фронт и ему пришлось бежать через Пиренеи во Францию. Куда все ушло — хорошее вместе с плохим? Неправда, думал он, что с возрастом прошлое становится яснее. Прошлое — это рак, уничтожающий память, уничтожающий настоящее, так что все чувства подвергаются эрозии, и все события, в которых ты участвовал, всегда могут оказаться столь же мертвыми, как прошлое.