— Да нет, не таким уж и сильным, — сказала она и снова заплакала. — Ох, Чарли, лучше тебе теперь уйти. Я ведь знаю: ты ненавидишь больницы.
— Нет, я хочу позаботиться о тебе, — сказал он — слова слетели с языка помимо его воли.
— Женись на мне, — неожиданно вырвалось у Илены, — ох, Чарли, пожалуйста, женись на мне. На этот раз я научусь себя вести. Обещаю, что научусь.
И он кивнул: сердце его спало, воля была атрофирована, в голове мелькнула мысль, что выход найдется, но он знал, что выхода нет. Ибо стоило ей произнести эти слова, как он вспомнил другие слова, которые она произнесла в тот вечер, когда он сделал ей предложение. «Ты меня не уважаешь», — сказала она тогда, и, как нищий не может отказать другому нищему в гордости, он понял, что не может сказать ей «нет». Держа в объятиях Илену, он был холоден как камень и в то же время понимал, что женится на ней, что не может ее бросить, так как по жестокому и справедливому закону жизни надо либо расти, либо расплачиваться за то, что не меняешься. Если он не женится на ней, он никогда не забудет, что в свое время она была счастлива с ним, а теперь у нее нет ничего, кроме больничной койки.
И он продолжал гладить ее по плечу и ласково расспрашивать и говорить о предстоящем браке, сохраняя при этом уверенность в том, что какие бы чувства он к ней ни питал, они одной породы, и одному легче переносить боль от своих ран, если ранен другой, и это лучше, чем ничего. Быть может, через год, если она найдет кого-то, он сможет развестись с ней.
Неделю спустя они поженились в тот день, когда ее выписали из больницы, и я прочел об этом в газетах. Айтел отвез Илену в городок за пределами киностолицы, и их сочетали там браком в присутствии Колли Муншина в качестве шафера, что, по размышлении, не слишком меня удивило.
В следующий месяц я получил от Айтела письмо с приглашением на свадьбу — я ответил, послал подарок и объяснил мое отсутствие. Я уехал из Дезер-д'Ор и работал над книгой о приюте в номере дешевой гостиницы в Мехико-Сити за две тысячи миль оттуда. Впоследствии то немногое, что я слышал, настигало меня как легкая зыбь от камушка, упавшего на дно. Среди того, что я читал об их браке, было немного скандального и немного милосердного, и хотя в некоторых газетах появились фотографии Мэриона Фэя, светские хроникеры не слишком тявкали. Я так и не узнал, что говорили в киностолице, впрочем, легко было догадаться. Затем, много месяцев спустя, после суда над Мэрионом, я получил от него открытку — на ней была изображена светлая, хорошо освещенная, чистая камера в его тюрьме. «Вспоминая наши беседы, — гласил текст, — я, кажется, прихожу к выводу, что начинаю кое-что понимать. Твой друг мошенник Мэрти». И внизу открытки он добавил: «P. S. Ты по-прежнему работаешь в полиции?»
Когда через полтора года в кинодворце на Бродвее началась демонстрация фильма «Святые и любящие», я заплатил доллар восемьдесят центов и пошел его смотреть. Рецензии были превосходные, и зал был почти полон. Следуя дурной причуде, я купил воздушной кукурузы и жевал ее на протяжении всего фильма. Картина была по меркам кино неплохая, она была добротно сделана и не изобиловала вызывающими смущение сценами, но и великолепной она не была, во всяком случае на мой взгляд, и девочка-подросток, сидевшая рядом со мной, тискалась со своим мальчиком, смеялась над остроумным диалогом и раза два зевнула. Мне неохота в этом признаваться, но часть картины вызвала у меня восхищение. Хотя Айтел утверждал, что ничего не знает про Церковь, он в мелочах имел о ней очень точное представление — во всяком случае, более точное, чем имел я о том, какая картина могла понравиться католикам. Потом на протяжении нескольких лет я все думал написать Айтелу, но никак не мог решить, что именно сказать, и порыв прошел. Я чувствовал, что отдалился от него, и было бы нахально сказать ему об этом. Годы текут за годами, и мы измеряем время каждый в своем ритме, что отнюдь не совпадает с количеством лет, или суждениями, или туманными, изменчивыми воспоминаниями друзей.
Часть шестая
Глава 27
Итак, я отправился в Мехико-Сити и после немалых затяжек и подозрительной возни бюрократии, заставившей меня вспомнить бдительность и враждебность, проявлявшиеся Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, мои документы пришли, и я начал жить на правительственную стипендию, и поступил на гуманитарный факультет, и стал проводить время с другими американцами. Был там высокий цветной парень, игравший в баскетбольной команде колледжа и стремившийся стать поэтом, и мы с ним спорили о литературе в половине мексиканских забегаловок Мехико-Сити, где в ушах у нас звучала песенка «Мариачи», потом там был гонщик-мотоциклист, повредивший себе череп, — это был сентиментальный парень, на грани полного упадка сил; были и другие. Несколько месяцев я продержался и, наверное, ничем не отличался от большинства американцев, проводивших там время, — только у меня обычно было плохое настроение. Слишком много я думал о Лулу.
Каждое воскресенье я отправлялся на площадь Мехико на бой быков, и когда начал понимать, что происходит, бои приобрели для меня смысл. Через друзей я познакомился с несколькими тореадорами, и когда немного освоил испанский, часами сидел с ними в кафе. Через некоторое время у меня возникла связь с мексиканской девушкой, любовницей молодого тореадора, что было необычно, так как большинство молодых тореадоров были слишком бедны, чтобы содержать девицу, и вообще не привязывались к женщинам, следуя правилу боксеров-профессионалов не держать бокс в спальне. Кое-кто считал этого тореадора очень хорошим, у него был отличный менеджер, и в будущем сезоне он готов был стать матадором, поскольку его подкрепляли деньги и друзья. Все мои друзья предупреждали меня, что я ввязался в опасную ситуацию и тореадор может убить меня, но все обернулось иначе, потому что тореадоры неоднозначны, и когда молодой тореадор узнал про мой роман, он пригласил меня поужинать, и мы провели долгий трогательный вечер по-мексикански — на грани смертельных оскорблений, а потом, до смерти упившись, вышли в обнимку на улицу — правда, ему это, наверное, далось нелегко, потому что он был всего пяти футов четырех дюймов росту и не весил сто десять фунтов, как я. К тому же, если уж быть совсем честным, ему было всего девятнадцать лет, и он был неграмотный малый с лицом, испещренным шрамиками от прыщей, следами бедного детства в индейском поселении.
Позже он попытался отомстить по-мексикански. Он дал мне несколько мистических частных уроков тореадорского искусства, какие только мексиканский novillero
[11]
может дать, и хотя я толком не знал, как держать мулету, и набрасывал на себя плащ как венгерский офицер шинель, он привез меня с моими неуклюжими приемами на ранчо, где разводят быков, и позволил мне помериться силами с одним из бычков, которых ему дали на день для тренировки. Частично он поступил так потому, что при этом присутствовала его девушка. Бычки в общем-то не опасны: они едва ли могут убить человека, и когда тебя четыре-пять раз боднут, как было со мной, это все равно как если бы тебя сбил велосипедист при условии, что тебя легко носят ноги, но я, должно быть, явил собой такое зрелище, что все мексиканцы, сидевшие на каменном barrera
[12]
ранчо под пыльным ветром, хохотали и хохотали, тем не менее минут через пять я сумел обойти бычка раз, другой и третий, пока он не боднул меня в ногу и не вздумал подмять под себя, — я помню, как лежал там и бычок мычал мне в ухо, а пеоны, хохоча, принялись махать плащами, чтобы его отвлечь. А у меня появилась страсть. Я узнал, каково это обойти быка или, точнее, — будущую производительницу быков, и мне захотелось стать тореадором. Кем еще? Не стремится ли вечно человек к чему-то большему?