— Пойду, конечно, — согласилась она осторожно, — спасибо.
Только до осени еще надо дожить…
— Это точно, — согласился Степан, — это как раз совершенно
точно. Дожить бы неплохо.
— А вы почему так рано? — спохватилась Ингеборга. — У вас
опять что-то случилось? Или на этот раз, наоборот, ничего не случилось?
— Я еще не знаю точно, — признался Степан, — может быть,
случилось. А может быть, и не случилось. Точно я буду знать только завтра.
— А почему завтра? — спросила Ингеборга, понимая, что это в
общем-то совсем не ее дело.
— Потому что завтра я получу ответ, что именно в том
пузырьке, который я нашел в кармане у Петровича.
— У кого? — переспросила Ингеборга.
— У Петровича, — объяснил Степан терпеливо, — ну… не у него
самого, а в куртке, которую он всегда носил. Сегодня девицы собрали его вещи, и
я нашел в кармане пузырек. А он в тот день жаловался, что потерял лекарство.
— Да, — сказала Ингеборга, — я помню. Клофелин. От давления.
А… вы совсем приехали или еще куда-то собираетесь?
— Нет. — Он сел за стол и потер затылок. — Я больше никуда
не собираюсь.
Ингеборга забрала у него из-под руки длинную ложку, которой
мешала в кастрюльке, когда пела «Памяти Карузо».
— Тогда, наверное, вам нужно поесть, — предположила
Ингеборга, — хотите?
Он покосился на нее и не ответил.
Он не хотел есть.
С той самой секунды, когда в уши и сердце толкнулась эта
привязчивая «Памяти Карузо», он хотел одного — заманить ее в постель.
Попробовать, какова она на вкус. Узнать, как пахнет у нее за
ушком и в сгибе локтя. Взять в ладонь тонкую щиколотку, так чтобы пальцы
обхватили ее кругом, и погладить выпуклую косточку с внутренней стороны
совершенной ноги. Посмотреть, как движется ее грудь, когда она начинает дышать
все быстрее и быстрее, как становится влажной белая кожа, как напряженно
стискиваются пальцы и делаются похожими на птичьи когти.
Он поспешно взглянул на нее, проверяя, не догадывается ли
она о том, что творится у него в голове, и быстро отвел глаза, как жуликоватый
подросток.
Он не станет думать ни о чем таком. Он прекрасно знает, чем
это может кончиться. Леночка научила его. Он не прости. себе, если поганая
свинячья похоть вылезет наружу и напугает Ингеборгу до смерти. Все эти земные
радости не для него. Он не способен быть таким, как все, поэтому лучше он будет
никаким. Он сейчас встанет, скажет ей, что у него срочные дела, и уедет до семи
часов, до возвращения Ивана.
Надо же, как скверно, что именно сейчас его нет дома — Я
потушила свинину с луком и цветной капустой, — как ни в чем не бывало объявила
потенциальная жертва его сексуальной агрессии, — вы любите тушеное мясо, Павел
Андреевич?
— Я должен уехать, — сказал он через силу и поднялся из-за
стола, — простите. Я только что вспомнил, что у меня срочные дела в… офисе.
Ингеборга оглянулась на него с изумлением.
— Вы только что сказали, что никуда больше сегодня не
собираетесь, — напомнила она осторожно.
— Я наврал, — сообщил он холодно.
— Что-то вы темните, Павел Андреевич, — сказала она с
досадой, — ну, не хотите мяса, не надо. Давайте я вам чаю налью.
Нет, это было выше его сил!
Какого еще чаю? Она нальет ему чаю! Он не хочет чаю.
Он хочет заниматься с ней любовью. До завтра. Нет, до
понедельника. И пусть всю Москву к чертовой матери завалит снегом или пусть она
совсем провалится куда-нибудь вместе со всеми вопросами и так и не найденными
ответами! Какое это имеет значение, если с ним будет эта девушка, и он будет
вдыхать ее запах, трогать ее волосы, гладить ее кожу и знать, что все это —
его, только его, пусть не навсегда, но хоть на время. Чтобы она притворилась,
что ей это нужно так же, как и ему, что ей не страшно и не противно, а уютно,
легко и свободно рядом с ним.
Нет, он совершенно определенно спятил!.. О чем он думает?!
Как это ему в голову пришло мечтать о том, как он заманит в постель Ингеборгу
Аускайте!
— Я все-таки должен уехать, — пробормотал он, мрачнея с
каждой секундой, — простите. И чаю я совсем не хочу.
Ингеборга посмотрела на него пристально и очень холодно.
Потом аккуратно положила ложку на край сверкающего чистотой стола и решительно
развязала пышный бант своего фартука.
— Наверное, будет логичнее, если уеду я, а не вы. Мне
совершенно не хотелось вас смущать, Павел Андреевич. Хотя я искренне не
понимаю, почему так вас раздражаю.
— Вы меня не раздражаете, — пробурчал он.
Собралась уезжать — и скатертью дорога! У него слишком много
сил уходило на борьбу с собой. Так много, что даже ладони стали влажными и
липкими.
Черт знает что.
Он не собирался ее обижать, но, кажется, опять обижал,
понимая, что объяснить ей ничего не сможет.
— Когда вернется Иван, передавайте ему от меня привет, —
продолжала она, очень уязвленная. — Не разрешайте ему полночи смотреть
телевизор. Лучше почитайте перед сном что-нибудь спокойное и понятное. Мы вчера
начали «Тома Сойера», вы вполне можете продолжить. Утром у него болел живот, но
мне показалось, что он выдумывает, чтобы отвертеться от морковного сока.
На всякий случай мяса ему не давайте. В холодильнике куриный
бульон. Лучше всего съесть его с сухарем.
— Все? — спросил Степан холодно. — Больше указаний не будет?
— Не будет, — подтвердила она, — разрешите, я пройду, Павел
Андреевич!
Внезапно он озверел.
— Миллион раз, — проговорил он сквозь зубы и сжал кулаки,
чувствуя, как скользят мокрые от напряжения пальцы, — миллион раз я просил вас
не называть меня Павлом Андреевичем!
— Пропустите! — И она воинственно ткнула его в грудь
кулачком.
Напрасно она это сделала. Совершенно напрасно.
Он понял, что пришел конец всему — самообладанию, выдержке и
жалким попыткам сохранить даже видимость собственного достоинства.
Он не справился. Он побежден. Он уже ничего не сможет с
собой поделать.
То ли заскулив, то ли зарычав от ненависти и презрения к
себе, он схватил Ингеборгу в охапку, так что даже оторвал ее от пола. Он ничего
не видел — в глазах у него было темно, а сердце бухало гораздо выше, чем
полагается быть сердцу, то ли в горле, то ли в голове. Он тискал ее, прижимал к
себе и остро, до боли в стиснутых зубах, чувствовал ее всю — от болтавшихся в
воздухе ног до пушистой макушки, которая была прямо под его щекой.