Она, девушка, вдруг что-то говорит, и он останавливается. (Честно говоря, она сказала: «Ты как будто работу какую выполняешь». Еще бы, когда я тут рядом умираю от боли, ему явно не до резвых игр.) Он садится и потупляется. В этом, кстати, мы не совпали – когда дело плохо, я, наоборот, задираю голову, только уж если совсем беда, опускаю глаза. А он буквально вешает нос, очень трогательно.
И тут я подхожу и говорю: «А со мной, ты потанцуешь со мной?» Мы встаем и начинаем танцевать, так, как текут реки, как растут деревья, как огонь сплетает языки пламени, как смерть отбирает наши дни, – то есть медленно, неотвратимо и неразрывно мы двигаемся, перетекаем друг в друга, и в конце концов я кричу. Не так, как принято – воркующе вскрикивать, – а хрипло, задыхаясь в слезах: «Не уходи, люблю, я люблю тебя». И называю его по имени.
Его тело говорит мне все, что я хотела бы услышать. Сам он молчит, но это не имеет ни малейшего значения.
И снова нет никого на свете, только я, вдвоем с любовью.
Сухой солнечный Питер – нечто, чего я не видела прежде.
Телефон утоплен в Фонтанке – для того, чтобы запутать следы.
Любимое существо улыбается, смотрит с нежностью и восхитительно хитрит.
Не оторвать рук от его лица, следуя за линией
бровей, впадинами щек, изгибами губ, пугливым трепетом
глаз под веками и хищной линией носа.
Не оторвать взгляда от его лица, снова и снова
очерчивая профиль на фоне темного окна.
Не оторвать губ от его лица, шепотом рассказывая
о темных волосах, об улыбке волчонка,
о драгоценной складке в углу рта и непроницаемо ласковых глазах.
Не оторвать сердца от его лица, вспоминая.
Ты улыбаешься мне, душа моя, – потому что я
говорю глупости, потому что я слишком тороплюсь, потому что этой ночью ты будешь не со мной.
Я улыбаюсь – потому что знаю об этом
и еще о множестве вещей, неизвестных тебе.
Я вижу запрокинутую голову и кровь, вытекающую изо рта.
Вижу неловко сломанное тело.
Вижу ссадины на коже и слипшиеся ресницы.
Вижу глаза, помутневшие от боли.
Вижу дыхание, замерзающее в ледяном воздухе.
И, видя все это, я думаю: улыбайся всегда, любовь моя.
И вот еще, перед самым отъездом в Питер. У нас был тот период, когда интересно разговаривать. Мы уже трахались, но всячески подчеркивали взаимное уважение к личности и мнению партнера, вроде как все не только из-за секса, но и потому, что «он такой умный», а «она такая тонкая». И вот мы сидим в подвале «Шоколадницы» на Арбате, я пью африканский кофе, а он – не помню, и беседуем. Я сообщаю ему, что после смерти римского папы католический мир ожидает ужасный кризис. Что церковь их, в погоне за толерантностью, сделалась совсем уж гибкой и шаткой, стоит лишь убрать авторитет этого папы, который, кстати, похож на святого более других духовных лидеров, как все рухнет. Совсем скоро.
– Да, – говорит он, глядя на меня влюбленными глазами, – арабский мир со своей строгостью и отчаянием захлестнет…
И главное в нашем разговоре то, что я легко положила свою руку поверх его руки и что завтра мы уедем в Питер, где, даст бог, проведем четверо суток только вдвоем, и дальше у нас будет долгая счастливая жизнь.
Я возвращаюсь домой и обнаруживаю в Сети новость: «римский папа умер». Потрясенная, звоню ему, он как раз слушает песню «Папа римский пригласил тебя в Италию», и мы оба окончательно уверяемся, что мир погибнет, и только для того, чтобы подать нам знак.
Что сказать? Мы ошиблись: папу в ту ночь откачали, и умереть ему позволили только через несколько дней, мир не погиб, и наше счастье оказалось недолгим.
Но разговаривать нам было интересно, да.
* * *
Пришла на могилу Х, долго и трогательно пристраивала розы так, чтобы головки были обращены к лицу тела (как бы иначе сказать…), формально исплакала два бумажных платка и собралась уходить. А не могу. Очень хотелось его обнять, хотя бы так, через одеяло, но уж очень земля сыра. Прикинула, что надо было взять газетку, расстелить, чтобы не испачкаться. Погладила немного грунт, зачем-то попробовала на вкус, опять приложила ладонь к боку холодного земляного пирога и заметила, что пальцы совершают хищные роющие движения. Услышала за спиной шорох и обнаружила бабку, шевелящуюся на недальнем участке. «Самооткопалась, – подумала я, – сумасшедшая старуха». Потом отрешенно сообразила, что этого эпитета заслуживает не она. По крайней мере не она одна. «До свидания, – сказала я ему. – Я пошла. Ну, прощай. Я тебя больше не люблю. Прощай, говорю. Все. Я забыла тебя. Прощай». Так два часа и пролетели. На кладбище пел соловей, я вспомнила, что прежде мы ходили вместе его слушать примерно в эти дни апреля, а теперь… тоже вместе, только ему никуда идти не надо. Не так уж все страшно. Мимо изредка проходили люди. При виде женщины в черном, рыдающей над новенькой могилой, лица их изображали примерно следующие вопросы: «Что случилось? Почему вы плачете? У вас кто-то умер?» Клянусь, один из них даже озвучил свое недоумение: «Вам плохо?»
– Да.
Я ворвалась в его дом горько плача, опоздав на два часа, и с порога увидела жизнерадостный стол. Буквально пала кому-то на грудь, издала несколько сдавленных рыданий и, картинно взяв себя в руки, отправилась к гостям. Чуть позже меня, трепетную, «в черном платье, с детскими плечами, лучший дар, не возвращенный богом», пробило на пожрать, и я, не меняя трагического выражения лица, съела салат, два куска рыбы, бесчисленное множество ломтиков мяса и колбасы, помидор с тертым сыром, горку маслин, два куска торта, три конфеты, ну и так, по мелочи, приговаривая про себя, что не каждый же день такой случай. Не наелась. Чтобы перебить голод, пообщалась с женщинами Х.
Очень они все милые, гораздо милее, чем в те времена, когда нам было что делить. Выслушала от каждой историю, как у них перед отъездом все наладилось и что по возвращении он бы наверняка с ней зажил. Дуры, думала я, это со мной у него все наладилось, это со мной бы он зажил! Под конец все развеселились и много смеялись. Играла музыка, ибо покойный был барабанщиком, но до танцев не дошло.
Любовь моя, почти три месяца я была счастлива с тобой. «Как никогда в жизни», – скажу я. «Тебе это только кажется», – скажешь ты.
Позволь, я просто напишу об этом, всего несколько историй, хорошо? В том порядке, в котором записывала, возвращаясь от тебя.
После нашей первой ночи я ехала домой с выражением лица, за которое в метро могут побить. Восемь утра, толпа, разъяренная самим фактом своего существования, а у меня разнузданное блаженство на физиономии и счастливо расслабленное тело, по которому изредка пробегает сладострастная судорога. Ну да, для начала я все сделала сама, я же умею быть упорной, но чертовски политкорректной… «Могу ли я приехать и посмотреть на картинки? Остаться переночевать? В твоей постели? Голой? Ты можешь остановиться, когда захочешь…» Следующий уровень политкорректности – после каждой фрикции сообщать, что он имеет право не вводить свой член обратно, если его это почему-либо беспокоит.