Такую песню можно было написать, лишь потеряв всякую надежду, как последний, отчаянный крик: да прозрей же, наконец, слепой безумец! Не отрекайся от любви, или она превратится в ненависть…
Невидимы другим мои сомнения.
Тем более что близится атака.
Для тех, кто понимает толк в движении,
Ты – что-то вроде путевого знака.
[51]
Зачарованная королева
Я тебе протягиваю руку,
Темный плащ рванулся за спиной…
Я боюсь шагнуть опять в разлуку,
Слушай, веришь мне - уйдем со мной!
[52]
В Удентале мастер Серпенте собирался найти кого-нибудь из придворных, из ближайшего окружения вдовствующей королевы, кого-нибудь влюбленного в Легенду, отдавшего ей и сердце и душу. Таких было немало: может, чары, наложенные на серьги, и ослабли из-за того, что использовались не по назначению, однако людям, постоянно находившимся рядом с Легендой, хватало и этого. Задачей Серпенте было познакомиться с нужным человеком и позволить камням впитать его эмоции, чтобы заключенная в кристаллах любовь стала направленной, получила имя и цель. Десятиградец никак не ожидал, что Жиндик Худьба избавит его от необходимости сводить знакомство с удентальской знатью. Певцу, конечно, велели идти в Надерну с вестью о том, что Квирилла поддерживает восстание Ярни Хазака, но ему никто не велел видеться с королевой. Понятно было, что парня поймают, и захотят с ним побеседовать, и что он расскажет все, а сверх того еще и додумает. На это и рассчитывали. А вот на его встречу с Легендой – нет. Не та птица бродячий музыкант, чтобы видеться с королевой.
Что ж, выходит, пан Худьба не только отработал свои деньги (ему заплатили сразу по прибытии в Уденталь, об этом мастер Серпенте позаботился загодя), но и заслужил дополнительную награду.
Купец дождался, пока менестрель закончит петь. И пошел к нему, не слишком вежливо отодвигая с дороги окруживших Худьбу почитателей. А прибыльное, оказывается, дело для певцов, оставаться в северном воеводстве на зиму. Никакой конкуренции – бродячая публика норовит к холодам убраться отсюда на благодатный юг, в независимый Карталь – но людям-то музыки хочется. Вот только, конечно, не всякий музыкант переживет суровую удентальскую зиму. Это ж надо еще заслужить, чтобы тебя приняли в приличном доме, или пустили жить в кабаке.
– Пан Худьба, – мастер Серпенте сверху вниз взглянул на сидящего, развалясь, певца. Тот бросил вверх усталый, рассеянный взгляд…
И вскочил.
А Йорик еще удивлялся, что такое сделалось с десятиградцами, если они при виде мастера Квириллы встают навытяжку. Вот то и сделалось. Харизма в сочетании с деньгами творит чудеса. Ну, и страх, конечно, тоже. Все боятся шефанго, даже если шефанго носит личину.
– Пан Серпенте! – воскликнул Жиндик, – пан…
Уловив, что пришло время действовать, возле стола появился один из гостиничных прислужников, отодвинул для десятиградца стул, махнул по столу полотенцем, сметая несуществующий мусор. Унесся и вернулся с кувшинчиком бунии и малюсенькой кружкой.
Пана Серпенте в гостинице пана Облука знали, хоть и понаслышке. Живьем впервые увидели два дня назад, но вкусы уяснили моментально и сейчас от души стремились угодить. А как же! Деньги, они везде деньги. Харизма в данном случае ни при чем. Просто агенты младших Домов, находящихся под патронажем Первого Дома Десятиградья, всегда останавливались здесь, у хозяина-анласита, поэтому пан Облук всегда держал для них оплаченные вперед номера… то есть, покои, по-здешнему. Ну да ладно, нельзя же, в конце концов, знать все языки этой планеты. В одном из таких покоев жил сейчас Жиндик. Ну, а кроме того, пан Облук имел свою выгоду от возможности напрямую договориться о каких-нибудь мелких сделках. Не облагаемых налогами…
Какое, все-таки, неприятное слово "контрабанда".
– Я все делал, как вы сказали, – доложил музыкант, едва лишь восхищенные слушатели убрались подальше, – только много не успел. Меня еще в Регеде рудзы
[53]
прихватили, в месте Свенира, это в двух днях от Нагивароса, если верхом.
– Рудзы? – Серпенте поднял бровь.
– Оризы, – объяснил Жиндик, – псы злонравные, хуже кобелей цепных, как их еще называть? Рудзы они и есть, все так говорят. Вот они на меня насели, чего, да как, да где видел, да что еще знаю. Думал, пытать станут. А, может, и стали бы, потому что ничего я не знаю, кроме того, что вы мне говорить велели. Но, хвала богам, до страшного не дошло, а просто посадили меня в возок, и повезли. Я, пан Серпенте, не знал, что и думать. Куда везут, зачем? Утешался одной лишь мыслью, что если и погибну в расцвете молодости, то погибну, служа маэстро. Хотя, деньги мне, конечно, платите вы.
– Куда тебя привезли? – поторопил мастер Серпенте. – Сюда, в Надерну?
– Да не просто в Надерну! – весомо уточнил Жиндик, – привезли меня в большой дворец, я тогда не знал, чей. Велели вымыться с душистым мылом, и платье дали богатое. А дворец оказался, – он сделал паузу, для пущего эффекта, – королевским! И ее величество сама приказала, чтобы меня к ней привезли. Пожелала дать мне аудиенцию, и побеседовать с глазу на глаз. Даже без единого свидетеля.
Ну, понятно, что без свидетелей. Свидетели того разговора королеве были ни к чему. И спрашивала она, наверняка…
– Ее величество спрашивала о вас, – поведал музыкант, и выжидающе уставился на Серпенте.
Десятиградец взглянул в ответ. Молча. Он не собирался задавать наводящие вопросы, для начала пускай Жиндик сам скажет все, что считает нужным. А там, глядишь, и спрашивать ни о чем не понадобится.
– Честно говоря, ее величество только о вас и спрашивала, – Жиндик постучал по столешнице музыкальными пальчиками, – желала знать, какой вы из себя, давно ли знаетесь с маэстро, по каким делам прибыли в Загорье, еще много разного… Сильно ли я вас боюсь – об этом тоже изволила спросить. Сразу после того, как я вас описал. Я хорошо людей запоминаю, и лица, и манеры, и привычки всякие – все помню. Детали подмечать – это хлеб поэта, детали делают образ реальностью, воистину так, и если бы все мои собратья по цеху понимали это, плохих поэтов стало бы гораздо меньше. А пока гораздо меньше хороших. Совсем нет, можно сказать.
Мастер Серпенте улыбнулся. Едва-едва. И Жиндик, подавившись словами, торопливо спрятался за своей кружкой с уже остывающим вином.
– Я сказал ее величеству, что не видел людей страшнее, чем вы. Честно сказал. А она обрадовалась. Чем прекраснее женщина, тем больше в ней загадок и противоречий, а ее величество – прекраснейшая из прекрасных. И когда я признался, что верен маэстро Хазаку, что преклоняюсь перед его талантом, она изволила смеяться, а не гневаться. Сказала, что поэту следует оставаться поэтом, и что маэстро было бы лучше усвоить, наконец, это простое правило, а еще, что он отправил меня на верную смерть, и не мог этого не понимать. Но тут уж я возразил ее величеству, что пока ведь я жив, и жизнь моя в ее руках, и, маэстро Хазак, отправляя меня в путь, полагался на милосердие ее величества. Полагался не без оснований, так надо полагать. И ее величество ответила, что маэстро не может рассчитывать на ее милосердие, поскольку считает ее холодной и бессердечной. Вот так она сказала, пан Серпенте, слово в слово, и клянусь, в каждом слове была боль, а я испытывал жесточайшие муки совести, ведь и сам совсем недавно думал, что ее величество лишена человечности, и вместо сердца у нее кусок льда.