— Понятно, если не упыри, то ацтеки и их кровавая жертва. И выходит, не стоит бояться ни ацтеков, ни антиизмерителй, господа. Мое место здесь. Пока я здесь — я чувствую надежду, понимаете меня?
— Я понимаю, — отвечает Данила Голубцов.
— Как ты говорил в себе? «Быть соучастником Богу»? Ты на самом деле так чувствуешь? — спрашивает Пимский.
— Да, именно так. Но там у вас видны мои мысли?
— Мысли видны только Богу. Просто в тот момент ты уже разговаривал с нами, понимаешь?
— До свидания, дюк, — говорит Данила.
Двое в сверкающих доспехах развевающихся на ветру одеяний, слегка склонившись в поклоне, отдаляются, растворяясь на фоне вновь проступившего окна и солнечного зимнего дня.
Глава седьмая
А на деревьях между тем уже просыпаются почки. С утра прошел первый настоящий весенний дождь с громом, оставив темные разводы угольной пыли на оконных стеклах.
Марк Самохвалов выглядывает в окно — не прогуляться ль по случаю воскресенья на вернисаж? То есть в парк, сборище местных живописцев, мастеров резца и полена и прочего творческого вдохновения.
В лицо рассыпчатым ударом бьет безумный ветер этого города, слепо мечущийся между несвежими тушами многоэтажек, то вырывающийся из-за угла, то прячущийся среди деревьев и дворов. Солнце как бы в неясной блеклой дымке: в воздухе царствует всё та же угольная пыль, мешаясь с выдуваемым из-под ног песком и неприятно скрипя на зубах.
А в парке, против ожиданий, людно. Истосковавшийся за зиму народ дружно высыпал на аллеи полюбоваться шедеврами.
Между двух больших картин на раскладном стульчике сидит Кирилл. Его приятель, маринист Семиглавый отлучился хлебнуть пивка, вот на его стульчике и сидит Кирилл — продает свои картины, скромно приютившиеся рядом с пенно-штормящими полотнами Семиглавого.
Кирилл дремлет, сонно кивает, время от времени вскидывая голову. В общем, ведет непримиримую борьбу со сном. Вид являет собой нездоровый.
— Привет, служивый, — возникает перед ним Марк, — ты зачем же это манкируешь службой, отчего позавчера отсутствовал на рабочем месте? Пришлось тебя от шефа отмазывать. Вообрази, послал его, совершенно машинально. Подумал еще: встанет на дыбы — в челюсть въеду. Весна, как ты думаешь?
— Привет.
— Ну, и какими ветрами сюда, на пленэр?
— Да вот, — и Кирилл указывает невразумительным кивком на свои картины.
— Морем увлекаешься?
— Мои внизу.
— Вот я и говорю — морем увлекаешься, марсианским, — подтвердительно кивает Самохвалов. — Драматично. Как название?
— Догадайся.
— «Летучий корабль из русской сказки залетел на Марс, да так и остался, по причине отсутствия русского духа». Соответственно — красный закат или рассвет — кораблю уже всё равно. А?
— Это «Одиночество». Почти угадал.
— Неплохо. Вполне драматично. Изъеденные временем останки парусника спокойно так себе расположились посреди пустыни. А вот это, небось, — тычет пальцем Марк, — катаклизм? Пейзаж «После бури, изображенной на другом полотне — смотри выше». Кстати, а эти страсти, — Марк кивает на марины Семиглавого, — чьи?
— Да так.
— Бочки у тебя хороши, очень натуральны. Но вот трупы, извини, брат, таких трупов не бывает.
— А ты знаешь какие бывают?
— Да уж, не сомневайся. Я ведь почти дюк Глебуардус, даром что научный работник, а такого повидать довелось, что… Хм, ну а это…
— Та картина — «Кораблекрушение». А эта…
— Эту я обозначу так: «Матрос броненосца «Кузькина Мать» мечтает об отпуске в родное село». Само собою, видим сплошное звездное небо и по нему в спасательной шлюпке гребет мужик. Выгребет — не выгребет.
— Корявый ты человек, Марк. Это «Лодочник».
— Это понятно, — не понимает Самохвалов. — И много ль просишь?
— Не знаю, пока никто не спрашивал. Так бери.
— Так я не возьму. Давай поторгуемся, мил человек.
К друзьям подваливает веселый Серж Семиглавый.
— На, Кирилл, «наша жженка». Ты прими, то самое будет.
И без перехода обращается к Марку:
— Что интересует? Вот эта, «Седьмой вал», совсем недорого — полтораста. А эта будет подороже, но зато какая рама — конфетка!
— Сладким не балуюсь. Итак, Кирилл, кладу полтораста. А?
— Нет, это много, — сбивает цену на свои картины Кирилл. — Забирай, Марк, за так. В свою коллекцию.
— Ну, тогда, скажем, стольник, за три.
— Смешной ты человек. Говорю — бери, значит, бери.
— Да вы че, мужики, охренели? — искренне взволнован событием Серж. — Мужик, ты лучше мне этот стольник отдай, если лишние водятся, я тебе эту с рамой отдам. Тут одна рама — на стольник.
— Охотно верю, уважаемый. Рама хорошая, а живопись — к ней в нагрузку.
— Не хами, Марк, не люблю я в тебе этого. — Кирилл встает. — Пойдем, пройдемся? Серж, картины проданы.
Идут вдоль рядов: друзей обтекает поток прогуливающейся публики. Дымка в небе рассеивается, солнечный свет крепчает; звонко перекликаются птицы, на верхушке акации зашлась безумным стрекотом сорока, к ней на ветку вспрыгивает возбужденный кавалер, исторгая из горла и вовсе уж невероятный, нептичий вопль.
— Вижу, Кирилл, недосыпаешь?
— Да вот.
— Выглядишь плохо…
— Ну так что?
— А то, что меня не обманешь — небось, спать боишься?
— Ну боюсь. Раз знаешь — зачем спрашивать?
— А картины — это что?
— А зачем они теперь?
— В самом деле. Извини, брат, не подумал. Воображаешь, Кирилл, что произойдет, если ты уснешь да в контакт со своим рыцарем? Время в том мире сдвинется, пусть даже на одно лишь мгновение. И тогда — большой ба-бах. Всему конец. То есть… да…
— Да уж.
— Сколько не спишь?
— Давай о чем-нибудь другом.
— Ты попробуй снотворного испить — тогда снов не будет. Хотя, вишь ты, когда надо — так и палка выстрелит. Так что спи, чему быть, того не миновать.
— Знаешь, Марк, я перестал жизнь понимать. И чувствовать — почти что ничего не чувствую. Всё несется, а я неподвижно среди этого. Был я раньше иканийским рыцарем. Было хорошо. А теперь — непонятно что. Я людей перестал понимать, как чужой среди них.
— Ты знаешь, я тоже перестал, — удивляется Марк. — Вон, шефа в три этажа послал, и только потом дошло, что так нельзя — шеф все-таки. Знаешь, Кирилл, может, пора взглянуть на мир, как он есть. Без этого, как сказать, без этого… Пора опереться на мысль.