— Уилл Генри! — донесся снизу голос Доктора — Уилл Генри, где тебя носит? Пошевеливайся, Уилл Генри!
Я нашел Доктора в библиотеке. Приставная лестница высотой от пола до потолка шла вдоль высоких книжных полок. Доктор стоял на середине ее, все еще в пальто и сапогах, покрытых грязью. Очевидно, он не мог позволить себе роскошь тратить время на такие пустяки, как ванна и свежая рубашка. Не говоря ни слова, он указал на полки справа; я подкатил туда приставную лестницу. Позади нас, на длинном столе, занимающем большую часть комнаты, была разложена огромная карта Нового Иерусалима и его окрестностей. На четырех углах карты стояли четыре стопки книг.
— Так, где это? — пробормотал Доктор, пробегая тонкими пальцами по потрескавшимся корешкам старинных томов. — Да где же?! А, вот. Лови, Уилл Генри!
Он снял с полки толстенный том и бросил его с десятифутовой высоты, книга приземлилась на ковер с глухим стуком, прямо рядом со мной. Я посмотрел вверх на Доктора, он посмотрел вниз на меня. Половина его лица была заляпана грязью; волосы, скатавшиеся и слипшиеся, как шерсть у дворняжки, падали на лоб.
— Я же сказал, лови, — прозвучал спокойный ровный голос.
— Простите, сэр, — промямлил я, подбирая книгу с пола и перетаскивая ее на стол. Я посмотрел на название: Геродот «История». Пролистнул несколько тонких страниц. Текст был на греческом, значит — оригинал. Я перевел взгляд с книги на монстролога.
Доктор резво соскочил с лестницы:
— Что ты так уставился на меня?
— Мистер Эразмус Грей… — начал я, но Доктор меня перебил.
— Мы — рабы, все мы — рабы, Уилл Генри, — сказал он, вынул книгу у меня из рук и положил сверху ближайшей стопки. — Некоторые из нас — рабы страха, другие — рабы разума, третьи — основного инстинкта. Но все — рабы, Уилл Генри, и все чему-то служим. Вопрос должен быть поставлен так: чему мы служим? Чему посвящаем себя? Выберешь ты служение правде или лжи, надежде или отчаянию, свету или тьме? Я выбираю служение свету, даже несмотря на то, что служба эта подчас проходит во мраке. Не отчаяние побудило меня нажать на курок, Уиллл Генри. Моею рукой двигало милосердие.
Я ничего не ответил, лишь сглотнул, изо всех сил пытаясь загнать обратно в глаза навернувшиеся слезы. Монстролог не сделал ни движения, чтобы утешить меня. Да он и говорил все это не для того, чтобы меня утешать. Такой цели он перед собой не ставил. Ему было наплевать, простил я ему убийство старика или нет. Он был ученым; прощение для него ничего не значило. Понимание — вот что было главным.
— Старик был обречен с того момента, как этот людоед зацепил его крючковатыми ногтями, — продолжал Доктор. — Вот говорят: где есть жизнь, там есть надежда. Но ничего более коварного нельзя придумать! Нет, Уилл Генри, он был обречен, как форель, заглотившая наживку. Никакой надежды. Он бы поблагодарил меня, если б мог. Как я бы поблагодарил тебя, Уилл Генри.
— Меня, сэр?
— Если однажды меня постигнет та же судьба, молю тебя, пристрели меня.
На дне его глаз остались невысказанными слова: «А ты должен молить меня в случае чего пристрелить тебя». Да уж не сомневаюсь: если бы в той яме оказался не Эразмус Грей, а я, Доктор не пожалел бы для меня милосердной пули. Однако я не стал ему возражать; у меня просто не было слов для того, чтобы спорить с ним. У меня, двенадцатилетнего мальчишки, был только немой протест ребенка, чье обостренное чувство справедливости было ранено рациональностью благого намерения авторитарного взрослого. И я не стал спорить, потому что не мог. Так что я кивнул. Я кивнул! Даже несмотря на то, что лицо мое пылало от праведного гнева. Возможно, я был рабом чего-то глупого и суеверного, по мнению Доктора, но то была мысль, что человеческая жизнь заслуживает того, чтобы попытаться ее спасти любым путем, а уничтожению жизни нет оправданий. Знал бы я той ночью, что вскоре произойдет в глубоком темном чреве земли, я бы, по всей вероятности, не так желал стереть самодовольное выражение с его лица, врезав по нему своим маленьким кулачком. Скорее, я бы бросился в объятия монстролога в поисках утешения — утешения, которое может дать лишь тот, кто прокладывает дорогу в темноте.
— Однако довольно философии! К делу, Уилл Генри! — воскликнул Доктор, отодвинув меня в сторону так же небрежно, как он оттолкнул мой душевный порыв. Он обошел стол и склонился над картой, вглядываясь в нее. Красным кружком уже был обведен Новый Иерусалим. — Очевидно, что события сегодняшней ночи подтвердили неправомерность моей предыдущей гипотезы. Это целое взрослое племя Антропофагов, чей альфа-самец висит сейчас у нас в подвале. Двадцать — двадцать пять самок и дети. Возможно, всего тридцать, хотя обстоятельства были сложными для установления определенного количества.
Он поднял голову от карты.
— Тебе не удалось подсчитать их, Уилл Генри? — спросил он со всей серьезностью, как будто это было возможным — подсчитывать монстров, одновременно убегая от них.
— Нет, сэр, — ответил я.
— Но их примерно столько, сколько я сказал? — спросил он. — Двадцать пять — тридцать? Как, по твоим наблюдениям, сходится?
Сто тридцать! Вот сколько их было по моим наблюдениям. Но, возможно, это мне показалось из-за страха. Кладбище просто кишмя кишело чудовищами-людоедами, они лезли изо всех дыр, просачивались из теней и скрывались за деревьями.
— Да, сэр, — ответил я. — Я бы сказал, двадцать пять. Двадцать пять — тридцать.
— Чушь! — заорал он и изо всех сил хлопнул ладонью по столу. Его ответ был так резок, что я вздрогнул. — Никогда не говори мне того, что, по твоему мнению, я хочу услышать, Уилл Генри! Никогда! Я не смогу опираться на тебя, если ты выберешь путь попугая. Ложь — мерзкий порок, истинное зло. Всегда говори только правду. Всю правду, во всем, во все времена! Ни один человек не достиг истинного величия на крыльях подобострастия, обмана и хитрости. А теперь честно: на самом деле ты понятия не имеешь, было ли их тридцать, или пятьдесят, или двести пятьдесят?
Я кивнул.
— Да, сэр, — сказал я, — понятия не имею.
— Вот и я, — признался монстролог. — Я могу только предположить как человек образованный. Предположение это строится на том, что написано в книгах.
Он поднял том Геродота и быстро пролистнул несколько древних страниц, пока нашел нужный абзац. Он тихо прочел его по-гречески. Через пару минут он закрыл книгу, положил обратно в стопку и вернулся к карте. Он извлек из кармана линейку, измерил кратчайшее расстояние между Новым Иерусалимом и побережьем, а потом продолжил делать подсчеты в маленьком блокноте, все время что-то бормоча себе под нос. Тем временем я, только что бывший объектом его пристального внимания, стоял, совершенно позабытый. Человека, способного концентрироваться, не жалея сил, так глубоко, с такой самоотверженностью, как Доктор, я больше не встретил за всю свою долгую жизнь. После того как слепящий свет его внимания сместил фокус с меня на другие вещи, я чувствовал себя брошенным в темный колодец.