— Как вы думаете, может ли такая, как миссис Рэтклиф, убить человека?
— Никогда.
— Почему же?
— Кишка тонка, — образно ответствовала мисс Динмонт. — Она могла бы это сделать только в припадке ярости, но через минуту все бы уже об этом знали и помнили бы это до конца своих дней.
— Полагаете ли вы, что она способна знать об убийстве и никому не проговориться?
— Вы имеете в виду — знать, кто убил?
— Да.
Мисс Динмонт изучающе посмотрела на непроницаемое лицо инспектора; по нему медленно скользили огни очередной станции, и поезд остановился. «Эридж! Эридж!» — прокричал проводник, с грохотом соскакивая на безлюдную платформу.
— Хотелось бы мне знать, о чем вы сейчас думаете, — проговорила девушка напряженным голосом. — Желаете сделать из меня дуру второй раз за один вечер?
— Уверяю вас, мисс Динмонт, мне еще не приходилось быть свидетелем того, чтобы вы совершили хоть одну глупость, и готов побиться об заклад, мне и не придется с этим столкнуться.
— Приберегите подобную лесть для миссис Рэтклиф, но я вам отвечу. Да, я думаю, что она могла бы смолчать об убийстве, но только в том случае, если она лично была бы заинтересована в таком умолчании. Теперь все.
Грант не совсем понял значение ее последних слов: то ли она желала подчеркнуть, что больше ей нечего сказать, то ли давала понять, чтобы он прекратил свои расспросы.
Однако ее мнение дало ему достаточную пищу для размышлений, и остаток пути они провели в молчании.
— Где вы остановились? — спросил Грант, когда поезд прибыл в Лондон. — Не в больнице же?
— Нет. В своем клубе на Кавендиш-Сквер.
Несмотря на возражения, инспектор проводил ее до дверей клуба и распрощался на пороге, поскольку от ужина с ним она категорически отказалась.
— Чем вы собираетесь заполнить остаток своего отпуска? — спросил он перед уходом.
— Прежде всего навещу тетю. Я пришла к выводу, что из двух зол предпочтительнее то, с которым мы хорошо знакомы, — ответила девушка. Инспектор успел заметить, как при свете, падавшем из холла, ее зубы сверкнули в улыбке, и откланялся, уже без ощущения, что он — жертва несправедливости, — ощущения, которое не покидало его несколько часов кряду.
Глава семнадцатая
РАЗРЕШЕНИЕ ЗАГАДКИ
Грант был безутешен. В Ярде никогда еще не видели его в таком унынии. Он даже прикрикнул на верного Уильямса, и лишь неподдельная обида, отразившаяся на розовом, наивном лице последнего, заставила его на время взять себя в руки. Миссис Филд во всем винила шотландцев, их характер, их пищу, их климат и ландшафт, и после несложного подсчета сказала супругу драматическим шепотом: «Если на него так повлияли четыре дня, представляешь, что могло бы стрястись с ним за месяц?!» Миссис Филд произнесла эту знаменитую фразу после того, как Грант предъявил ей то, что уцелело от его грязного изорванного твидового костюма. Но она и перед Грантом не скрыла своих предубеждений по поводу шотландцев, на что он постарался отреагировать со всей той мягкостью, на которую еще был способен в своем нынешнем раздерганном состоянии. Среди повседневной рутины, приводя в порядок незаконченные документы, он внезапно застывал в неподвижности и задавал себе одни и те же вопросы: не упустил ли он чего-нибудь? Есть ли еще какой-то аспект дела, который нуждается в доследовании? Он сознательно пытался одернуть сам себя, пытался разделить общепринятую точку зрения, что полиция работает слишком тщательно и возможность ошибки минимальна; пытался убедить себя, что Баркер прав: у него действительно сдали нервы и он нуждается в отдыхе. Ничего не помогало. Стоило перестать убеждать себя, — и чувство, что где-то что-то упущено, возвращалось к нему немедленно. Мало этого: по мере того как один бесполезный, однообразный, утомительный день сменялся другим, чувство недовольства росло и крепло. Грант снова и снова возвращался мыслями к тому первому, такому, казалось, далекому — хотя с него прошло всего две недели — дню, когда произошло убийство. Где ошибка? Где что-то упущено из внимания? Где? Где? — Стилет. Стилет, который в качестве ключа оказался абсолютно бесполезным, — вещь без сомнения необычная, но не давшая ничего. Ни один человек не признал его своей собственностью; никому он не попадался на глаза. Вся его роль состояла в том, что он объяснял шрам на пальце — улику, вне связи с остальными совершенно бессмысленную.
Одна, другая, пятая, десятая улики, но они никак не желали складываться в единое целое, оставаясь каждая сама по себе. А между тем, без всяких к тому оснований, у Гранта крепло почти суеверное чувство, что истинным ключом ко всему является найденная в кармане пальто Соррела брошь; что она жаждет поведать свою историю, только они не в состоянии ее услышать. Брошь лежала теперь в его столе рядом со стилетом, и он постоянно ощущал ее присутствие. Когда у него выдавалась свободная минута, он доставал и ее, и стилет, брал попеременно в руки то одно, то другое и «пожирал их глазами», как рассказывали его подчиненные. Обе вещи стали для Гранта чем-то вроде фетиша. Одна — предназначенная в подарок женщине, и другая — убившая Соррела, они были как-то связаны между собою. Грант ощущал это так же явственно, как тепло солнечных лучей на своих руках. И тем не менее его собственный разум, как и доводы всех, кто его окружал, восставал против этого чувства. И правда: какое отношение к делу могла иметь эта брошь? Джеральд Ламонт убил Соррела маленьким итальянским кинжалом — в конце концов его дед был итальянцем, и, если ему не достался в наследство сам стилет, он мог вполне унаследовать склонность своих предков к этому виду оружия, которую и обнаружил в результате ссоры. По его же собственному признанию, Ламонт был в обиде на друга за то, что тот бросает его без работы и, можно сказать, без средств к существованию. У Соррела было достаточно денег, чтобы оплатить проезд Джеральда, но он их не предложил. Опять же, по его собственному признанию, Ламонт лишь спустя два дня после убийства узнал, что Соррел оставил ему деньги. При чем здесь брошь с монограммой из жемчуга? Иное дело — серебряный с эмалью стилет, — не поддающийся объяснению таинственный предмет, особа номер один среди вещественных доказательств. Он будет сфотографирован, запротоколирован, внесен в специальный каталог; о нем будет судить и рядить вся страна, и из-за маленького изъяна в его рукоятке будет повешен человек. А тем временем эта жемчужная брошь, так и не упомянутая в деле, будет тихо светиться, молчаливо, но упорно опровергая собой все их хилые умозаключения.
Это было просто невыносимо. Сам вид ее вызывал у Гранта ненависть. И тем не менее он возвращался к ней снова и снова, как отвергнутый любовник к насмешливой красавице. Он пытался прибегнуть к своему излюбленному методу — «зажмуривался»; он уходил с головой в работу или пускался в развлечения. Но стоило ему «открыть глаза» — и он снова видел перед собой все ту же брошь.
Никогда раньше с ним не случалось ничего подобного: обычно после своего «прижмуривания» он обязательно отыскивал новый ракурс в деле. Либо он заболел навязчивой идеей, решил Грант, либо подошел вплотную к решающему, жизненно важному повороту в ходе расследования. Этот поворот находился прямо у него перед глазами, но Грант его не видел.