Никакой радости, никакой утехи! Хоть невелика была ее воля
девичья у строгого батюшки и ворчливой матушки, а все же вольнее было. Бывало,
в церковь сходит, на людей поглядит, себя покажет… Марьюшка любила в церковь
ходить и числилась у родни богомолкою, хотя больше всего привлекала ее радость
посмотреть на другие лица, на других людей, не то что эти, домашние,
приевшиеся. А теперь даже в церкви стоит она на отдельной половине, словно
отверженная или заразная, и даже в поездке на богомолье нет никакой радости.
Вскоре после свадьбы царь повез ее в Троицкую лавру –
поклониться мощам преподобного Сергия. Но это только говорится так – «царь
повез ее…». Муж уехал вперед, а царица, как того требовал обычай, – часа на три
позже. В ее нарядной, расписной, устланной подушками да мехами колымаге все
окошки и дверцы были крепко затворены, а сидевшая рядом ближняя боярыня нарочно
старалась еще плотнее задернуть занавески. Нету-де для царицы больше позору,
коли ее случайный человек увидит, тем паче – по пути на богомолье!
Лишь когда колымага выехала на большую дорогу и Александрова
слобода осталась далеко позади, Марьюшка решилась отогнуть краешек занавески.
Боярыня Сицкая сердито подобрала и без того тонкие губы, но не решилась
упрекнуть своевольную государыню.
Ого, сколько нищих брело обочь дороги! Зная, что перед ними
царицын поезд, они обступили колымагу и принялись просить милостыню. Тут уж
Сицкой пришлось умолкнуть: Марьюшка бросала и бросала в окошко деньги щедрою
рукой. Как же сладко было слышать слезливые, благодарные выкрики нищих,
называвших ее благодетельницей, заступницей, матушкой-царицею! Она готова была
давать еще и еще, да деньги милостынные иссякли, а ведь впереди была еще лавра,
где своих нищих – не счесть.
Боярыня Сицкая ворчала, а Марьюшка со слабой улыбкою
смотрела в щелочку на осеннюю грязь, на голые деревья, на серое дождливое небо.
«Меня запомнят как самую добрую государыню, – думала она, не слушая боярыню. –
Даже добрее Анастасии! Марью Темрюковну помнят потому, что была злая, Марфу –
за несчастье, Анну Колтовскую – за постриг, Анну Васильчикову вообще не помнят,
ну а меня будут чтить как самую милосердную и христолюбивую из всех цариц!»
Ее мысль благоразумно перескочила через две таинственные
фигуры ближайших предшественниц – Василису Мелентьеву и Марью Долгорукую,
однако настроение все равно испортилось. И последующее богомолье его не
исправило.
Было уже совсем темно, когда приехали в монастырь. Келья,
приготовленная для царицы, была заранее огорожена досками, так что и монастырь
из нее не разглядишь.
– Так и прежние государыни езживали, – нравоучительно
молвила старшая боярыня. – И ничего с ними не сделалось. Так оно, матушка,
спокойнее, – добавила она, не сдержав ухмылки оттого, что вынуждена
шестнадцатилетнюю девушку звать матушкою, – глазливый человек тебя не увидит и
лиха никакого не учинится.
В церкви ее тоже усиленно берегли от сглаза: по сторонам
царицы стояли боярыни и загораживали ее красными сукнами. И ни епископ, ни
монахи не подошли даже близко к молодой женщине. А сколько она выложила денег
на вклады в монастырь, на обеды и меды, на денежные подарки братии – но все
это, сидя за досками, все через прислужниц своих. Конечно, ей сказали, что
монахи были ой как благодарны. Да ей-то что с того, коли она их даже не видела!
Потом уже боярыня Сицкая по секрету сказала молоденькой
государыне, что ее содержат с особенной строгостью. Сам царь отдал такое
приказание, полагая, что предшественницы ее имели слишком много воли, а потому
и довели себя до беды. Даже ближним боярыням и боярышням не велено было слишком
уж много с царицею разговаривать, большую часть времени ей предстояло проводить
в одиночестве.
Глава 25
Ночь
Боже мой, одна, одна, всегда одна! Сядет за пяльцы, вроде бы
увлечется работою, начнет подбирать шелка разных цветов и катушки с золотой и
серебряной нитью для одеяния преподобного Сергия – молодая царица дала обет
вышить пелену на гроб святого, – но никакая работа не в радость, если о ней не
с кем поговорить. Выйдет в светлицу – полсотни вышивальщиц тотчас вскакивают
из-за пялец и падают в ноги. Поначалу это тешило тщеславие молодой царицы и
забавляло ее, потом стало злить. Сколько раз ни войдет, они кувыркаются, как
нанятые!
Она проходила меж рядов, и глаза разбегались при виде
творимой здесь красоты. Лики ангелов и святых расшиты шелком тельного цвета –
тонким-тонким, чуть не в волосок, и как расшиты! Чудится, живые лица постников
глядят строгими очами, шевелятся бескровные губы и шепчут: «Да молчит всякая
плоть!»
Эти слова Марьюшка прочла на кайме одной из церковных пелен,
вышитых еще сто лет назад, при Софье Фоминичне Палеолог. В Троицкой лавре и
прочла. Только тогда она еще не понимала, что это значит, – не успела понять.
Но чем больше дней ее замужества проходило, тем яснее становилось Марьюшке,
сколько боли навеки запечатлела неведомая вышивальщица. «Да молчит всякая
плоть…»
В первую брачную ночь ее так трясло от страха, что запомнила
только этот страх и боль. Не то чтобы она чувствовала отвращение к мужу…
Скромница, выросшая в беспрекословном послушании воле отца, Марьюшка не
заглядывалась на молодых красавцев. Но все же осмелилась – заикнулась, что
жених ей в дедушки годится. Отец рассердился:
– Да что такое молодость? Что такое красота? Кто силен и
славен, тот и молод. Кто могуч и богат, тот и красив.
Ну и, само собой, старинное русское, непременное:
– Стерпится – слюбится.
Не слюбилось…
Нетерпеливые ласки старого мужа не заставили Марьюшку желать
их снова и снова, однако тело ее пробудилось для плотской любви. Почти с ужасом
ощущала она, что ежевечерне ждет прихода этого пугающего, чужого ей человека к
себе на ложе, однако стоит ощутить рядом с собой его сухощавое, всегда
лихорадочно-горячее тело, как в ней все словно бы замирает и замерзает, она
судорожно сжимает ноги и мечтает лишь о том, чтобы эта пытка поскорее
прекратилась. И ее страх отнюдь не распалял его – наоборот, злил, раздражал.
Царь не хотел насиловать свою молодую жену, он ждал от нее ласки, любовной
готовности… а это пусть тихое, пусть скрытное, сквозь слезы, но такое отчаянное
сопротивление снова и снова подтверждало: он совершил страшную ошибку, прельстившись
юной красотой девочки, которая годилась ему в дочери. Наложница… он приобрел
только очередную наложницу! Ничего не значат ни для нее, ни для него те
высокие, великолепные слова, которые всегда казались ему святыми, с тех самых
пор, как он впервые услышал их, стоя рядом с Анастасией: