Когда Арнольф Линзей являлся к царице по утрам и, низко
склонясь, начинал занудливо и однообразно выведывать, что у матушки нездорово,
Анастасия то отмалчивалась, то отделывалась односложными ответами, то, потеряв
терпение, начинала кричать на Линзея и гнать его прочь. Она все чаще теперь
выходила из себя, слезы и крик всегда были рядом. Бесила всякая мелочь, а пуще
всего, что не может же она на вопрос запуганного архиятера: что, мол, болит? –
ответить просто и правдиво: «Душа».
Рана, оставленная в сердце нелепой и страшной гибелью сына,
никак не заживала. Самой-то себе Анастасия могла признаться, что Иванушка, хоть
и обрадовал ее своим появлением на свет несказанно, все же не заполнил пустоты
в душе, не изгнал из памяти и снов старшего сына. Царь-то был доволен рождением
Иванушки, да еще такого здоровяка, няньки в один голос приговаривали: не
царевич-де у них на попечении, а чистое золото! И ест хорошо, и спит спокойно,
и приветлив, и улыбчив, и не надо его бесконечно тетешкать, пока руки не
отвалятся, и петь над ним не требуется, пока горло не осипнет. И козье молоко,
которым проклятущая басурманка Фатима поила покойного Митеньку, было прочно
забыто в детской царевича: ему и от мамкина молока было хорошо…
Когда Анастасия, до неостановимых рыданий, до истерик и
припадков, молилась на гробе святого Никиты Переславского, а потом в тревожном
ожидании готовилась к новым родам, ей казалось, будто появление на свет этого
ребенка (как и в прошлый раз, чуть ли не с первого дня знала, что снова будет
сын!) разом поставит все на место в ее жизни, наладит отношения с мужем,
замостит страшную трещину, которая пролегла меж ними с того страшного случая на
Шексне. Сын унес с собой весь свет их прежней жизни, всю радость и всю любовь,
которая их соединяла: ведь он был воплощением и осуществлением этой любви, – и
то, что сейчас происходило между мужем и ею, Анастасии казалось тлением
гнилушки по сравнению с костром. Жизнь, страсть, раньше приносившие
нетерпеливое и радостное ожидание каждого дня, теперь сделались мелко
просеянным песком – вроде того, что сыплется бесконечно и уныло в песочных
часах.
Самое страшное, что муж, несомненно, считал Анастасию
повинной в гибели сына. Если бы она не отговорила его послушаться советов
Максима Грека и увещеваний Сильвестра с Адашевым, если бы они не поехали в
Кириллов-Белозерский монастырь… Сначала он беспрестанно выговаривал,
выкрикивал, выплакивал это вслух, потом слегка поуспокоился, однако в каждом
его взгляде жили прежние невысказанные попреки, каждый день ощущала Анастасия,
что она – жена опальная. Может быть, даже и разлюбленная. Ведь, бывало, они
теперь по нескольку дней не видались, царь спал один и отдельно трапезничал,
якобы за неимением времени рассиживать с женой…
Вдруг подпрыгнуло, ожило сердце – в сенях раздались знакомые
твердые шаги. Боярышня, дремавшая у двери на лавке, подскочила с вытаращенными
глазами:
– Царь, матушка! Государь! – и кувыркнулась в ноги
вошедшему.
Анастасия привстала, цепляясь за подлокотник кресла,
тревожно ловя выражение мужнего лица: в духе ли он? Давно, давно было меж ними
заведено, чтоб царица в своих покоях мужу даже в пояс не кланялась, они
обменивались нежными приветствиями или лобызались при встрече, однако Бог его
знает теперь, супруга и государя, в каком он расположении…
– Ну, здравствуй, – беспечно сказал Иван Васильевич, подходя
к жене и небрежно касаясь ее лба губами. – Здорова ли? Арнольф на тебя
жаловался – ты-де строптива и молчалива, не сказываешь ему про хвори свои.
– Да сколько можно про одно и то же сказывать? – тихо
сказала Анастасия, с трудом пробиваясь через перебои сердечные. – Если кому на
роду написано от лихоманки сгинуть, никакие затеи лекарские не уберегут.
– А не скажи! – хохотнул царь, небрежным взмахом изгоняя из
комнаты боярышню, словно надоедливую кошку. – Я вот третьеводни уберег и тебя,
и себя, и сыночка нашего от тако-ой лихоманки! Видела бы ты, как Старицкий
бородой пыль с моих сапог обметал, а княгиня Ефросинья своими слезами мне руки
мыла!
Анастасия невольно покосилась на руки мужа: не остались ли
язвины на коже? Небось слезы Ефросиньи Алексеевны пожесточе щелочи будут! Хотя
прошло ведь уже три дня – небось зажили язвины, даже если и были. А муж только
нынче сыскал время сообщить ей о таком событии…
– Теперь я их связал! Теперь, если со мной вдруг беда, они
за тебя и сына Ивана горой стоять будут. За каждую вашу волосиночку дрожать.
Приключись что с вами – на них на первых вина падет, они первые облихованы
останутся.
Анастасия вспомнила, сколько раз русские государи были
облихованы на своем неудержимом пути к трону и при попытках удержать власть,
сколько судеб и жизней было раздавлено, – и только головой покачала. Нет, не
удержит Старицких дурная слава! На самого царя они руку поднять не осмелятся, это
правда. А вот останься Анастасия с сыном единственной преградой на пути княгини
Ефросиньи и медоточивого Владимира Андреевича…
– Не верю я Старицким! – прижала она руки к сердцу. –
Помнишь, как при твоей болезни они на трон лезли?
– Так ведь никакой болезни и не было, – отозвался Иван
Васильевич беспечно. – За что ж людям вечно пенять?
– Однако моей родне ты за их слабость пенять не перестаешь,
– не сдержала царица обиды. – Уж кто ближе Иванушке и мне, кроме братьев моих?
Однако их ты властью не облек, в отдалении держишь, в опале неправедной.
– Что, Захарьиных на царство? – фыркнул Иван Васильевич. –
Кто же это из них спит и видит себя на троне? «Правитель Данила Романович»? Или
«правитель Никита Романович»? А то, может быть… – Он прищурился недобро: –
Может быть, «правительница Анастасия Романовна»?
Озлившись от такой явной напраслины, Анастасия только и
смогла, что дерзко бросить:
– Ну и что? Была ведь правительница Елена Васильевна – так
почему не быть Анастасии Романовне?
– Э-э, не-ет! – протянул муж, медленно водя из стороны в
сторону своим длинным, сухим пальцем, украшенным тяжелым перстнем-печаткою. –
Не-ет, душа-радость! Навидался я баб на троне. Матушку свою у власти вовек не
забуду с ее лисьими хитростями. Разве она о стране, о благе государственном
думала? Ей власть была нужна, чтобы на свободе блуд блудить, местечко на троне
рядом с собой очищать для своего…
Он осекся, отвернулся, стиснул кулаки.