Иван Васильевич, помнится, поднял ее на смех: царица на
лежанке – это, воля ваша, как-то совсем уж… надо ж венценосцам хоть чем-то от
простолюдинов разниться! Так лежанку и не сладили.
Обойдя неловко согнувшегося под притолокой, да так и
застывшего царя, лекарь стремительно приблизился к неподвижно лежащему женскому
телу, которое показалось ему каким-то особенно, по-змеиному длинным в этом
атласном, зеленом, переливчатом одеянии. Нагнулся, ловя кончиками пальцев
биение крови в жилке за ухом и растягивая другой рукой удавку, охватившую
длинную, тонкую шею. Удавка была свита из белых вышитых ширинок: тонкий шелк,
годный для утирания нежных ланит, но слишком скользкий и мягкий, чтобы стать
серьезным орудием самоубийства.
Бомелий торопливо согнал с лица неосторожную ухмылку. Даже
не расспрашивая боярынь, он мог бы сказать, что здесь произошло. Едва только
царица спрыгнула с лавочки (вон та валяется, опрокинутая), как завязанный на
перекладине под потолком узел разошелся – и красавица грянулась оземь.
Головенку, конечно, зашибла, и спина некоторое время поболит, однако она даже
шею не ободрала петлей, не то чтобы навовсе удавиться.
Вопрос: в пылу ярости она схватила негодные к смертоубийству
полотенца, не сознавая, что делает, или это просто-напросто штукарство,
[32]
предназначенное для воздействия на царя? И чего же красавица добивается от него
на сей раз? Вернее, в чем государь смог отказать своей не знающей отказа,
молодой и до сумасшествия сладострастной жене?
Бомелий вторично спрятал в усах улыбку и сделал серьезное и
даже озабоченное лицо. Поднял голову:
– Царица жива, однако без чувств. Подайте мне уксусу.
Из-за спин столпившихся боярынь вывернулась горничная девка,
протянула скляницу. Бомелий заметил взбухший кроваво-красный рубец,
перечеркнувший ее худую руку. По-нят-но… черкесская кровь кипит, бунтует!
Смочил бледные виски, в который раз подивившись изощренной
красоте этого точеного лица. Как у них, у магометан, зовутся прелестницы,
против которых даже пророки не могут устоять? Пери? Да, пери, а еще – гурии.
Нет уж, здесь лежит кто угодно, только не кроткая гурия. Скорее уж фурия.
Вот именно! Неистовая фурия!
Белые, напоминающие яблоневые лепестки веки царицы дрогнули.
Приходит в себя? Или сочла, что уже можно прийти в себя? Кто их разберет, этих
варварок!
Слегка раздулись ноздри точеного носа, приоткрылись
побледневшие губы… и Бомелий от души пожелал, чтобы никто, кроме него, не
услышал шепотка, слетевшего с этих прелестных уст, ибо царица на грани
беспамятства призвала не богоданного супруга, даже не Аллаха своего
запрещенного, не черта помянула, в конце концов, а… брата.
– Салтанкул… Салтан…
Дьявольщина! Неужто и впрямь она без чувств и не соображает,
что несет? И так уже не раз и не два достигал ушей Бомелия прелукавейший
шепоток о том, что любовь царицы к брату Салтанкулу, в святом крещении Михаилу,
превосходит всякие разумные пределы. Что, если и до царя тоже дошли слухи
нехорошие?!
Иван Васильевич подался вперед и тяжело склонился над женой.
Веки ее распахнулись, взгляд черных, живых, огненных очей скрестился с угрюмым
взглядом серых царевых глаз.
– Ладно, – проронил он чуть слышно. – Будет твой Салтанкул
окольничим, черт с ним. Только, прошу тебя, не бери больше греха на душу,
язычница! Плохо, видать, тебя нашей вере учили, если забыла, что за
самоубийство в аду гореть будешь.
Бомелий сумел сдержать насмешливую дрожь бровей. Он сам
являлся перекрестом, приняв православие, повинуясь царевой воле, лишь год
назад, и понимал царицу, как никто другой. Душа не желает считаться с догматами
новой веры, хоть ты тресни. Впрочем, в том, что у царицы вообще есть душа,
Бомелий как врач и как человек порою сомневался. Одно только тело у нее –
совершенное, прекрасное, обольстительное, бесстыдное, ненасытное тело…
«Надо бы мне жениться, – вдруг с тоской подумал архиятер
совершенно по-русски. – Не дело так-то облизываться на чужое, тем паче – на
государево!»
С трудом разогнав похотливые помыслы, Бомелий вернулся
мыслями к царицыному поступку. Так вот, значит, из-за чего сыр-бор разгорелся!
Государь отказался назначить Салтанкула-Михаила Темрюковича окольничим, то есть
даровать ему боярство. Ну, еще бы! Хоть и кичатся Черкасские, ведут-де они свой
род от кабардинского князя Инала, происходившего от султанов египетских, для
русских бояр родство это – тьфу на палочке. Многие из них могут исчислить свое
происхождение с времен поистине незапамятных, от самого Рюрика (и государь – в
их числе), а сей Инал помер какую-то сотню лет назад, так что сам Темрюк
Айдаров, отец царицы, всего лишь правнук его. Это ли древность? Это ли
родовитость? И вот вам, пожалуйста – царица для брата боярства требует! Но
сейчас видно – будет ему и боярство, и чин окольничего, и поместья, и жалованье
подобающее… небось даже та самая пресловутая лежанка в покоях взбалмошной
черкешенки будет слажена!
– Все вон, – негромко бросил царь, и боярыни с боярышнями
испуганной стайкой выпорхнули из покоев, с явным наслаждением ловя прохладный
воздух сеней.
Бомелий замешкался на пороге, следя, чтобы все ушли, никто
не затаился в укромном уголке, и увидел, как царь одной рукой грубо задирает
одежды жены, а другой подтягивает к себе одну из плетей, кои во множестве были
разбросаны в ее покоях: витые из разноцветных ремешков, с самыми затейливыми
рукоятками, некоторые – с вплетенными в них свинчатками, некоторые – более
напоминающие навязни,[33] а не плети. Еще Бомелий успел углядеть, как царица с
силой рванула на себе летник, сшитый наподобие черкесского бешмета и туго
облегающий ее стан, и обнажила грудь, потом услышал ее сладострастный, горловой
смешок – и поспешил захлопнуть дверь, как никогда остро ощущая необходимость
жениться… желательно прямо сейчас, сию минуту!
Итак, все ссоры царя с супругой оканчивались одинаково. Тем
же, с чего и началось их знакомство.
* * *
В тот сухой октябрьский день выехали на большую охоту. Царь
любил охотиться под Коломенским, где зайцев водилось несчетно. Тамошняя псарня
была необычайно многочисленна, но держали здесь не лютых кобелей-волкодавов,
годных загрызть и медведя, не юрких лаек, а легконогих,
пронзительно-стремительных курцев-борзых, пригодных к погоне за ошалелым от
страха косым. Любимым занятием царя было сочетать собачью гонку с соколиной
охотой, а потому двор ловчих птиц в Коломенском был также многочислен и ухожен.