И вдруг метнулась куда-то в сторону, взвизгнула, наткнувшись
в темноте на сундук, нашарила свечку, зажгла ее от лампадки:
– Стася! Чего стала, будто гвоздями прибитая? Одеваться!
Косу дай переплету! Где-то я тут видела пронизи жемчужные – как раз хороши
будут.
Она заметалась от сундука к уборному столику, но тут в
светелку ворвалась Юлиания Федоровна со свечой в руке. На лице плясали тени, и
Анастасии вдруг почудилось, что мать кривится, с трудом удерживаясь от рыданий.
– Поздно! – выдохнула Юлиания Федоровна. – Бросьте все.
Велено, чтоб шла в чем есть.
– Сударыня, неужто и впрямь царевы бояре? – пискнула
Магдалена, и вдова Захарьина тяжело опустила голову, убранную черным платком:
– Правда истинная!
– Что ж ты мне раньше про смотрины не сказала, матушка?! –
чуть не заплакала Анастасия, но мать лишь махнула рукой:
– Только собралась сказать, а тут уж нагрянули. Пошли, не
стой, как деревянная… Может, все обойдется.
Анастасия поймала взгляд матери и поняла, что они обе думают
об одном и том же: о преподобном Геннадии и как он сказал: «Дочка-красавица
царицею станет!»
Ох, кажется, не обойдется…
– Мам, я боюсь, – всхлипнула Анастасия еще пожальче братца
Никитушки. – Я не хочу…
– Не томи! – Юлиания Федоровна схватилась за сердце. –
Деваться некуда, пошли, не то силком вниз сведут. Там сама Анна Глинская
притащилась, щука кривозубая, ты ее стерегись, держись скромно, но
очестливо.[4]
Анастасия непослушными ногами повела себя вслед за матерью к
двери, на ходу подбирая волосы, выпавшие из-под головной ленты. Лента была
самая простая, хоть и шелковая, бирюзовая. Знала бы – надела бы шитую жемчугом.
И рубашка на ней обыкновенная, домашняя, и сарафан синий, будничный, и душегрея
абы какая, отнюдь не соболья, не парчовая. Одета не как боярышня, а как сенная
девка, иного слова не подберешь.
«Вот и хорошо, – подумала испуганно. – Авось не поглянусь
смотрельщикам!»
Сзади громко, взволнованно дышала Магдалена, и Анастасии
чуточку легче стало при мысли, что подружка с ней.
В нижней комнате зажгли все огни, какие только можно, –
светло там было, светлее, чем днем. И душно! Анастасия почувствовала, что на
носу со страху и от жары выступили бисеринки пота. Вспомнив, что девице должно
дичиться, закрылась рукавом и украдкой отерла носик.
Наконец-то разошлась мгла в глазах, и Анастасия смогла хоть
что-то видеть. Вон старший брат Данила Романович – лицо будто наизнанку вывернутое.
Рядом два боярина – один пониже ростом, в летах уже преклонных, мягкий весь
какой-то, взгляд у него приветливый. Чем-то он напомнил Анастасии покойного
отца. Тут же стоял еще один боярин, помоложе, хотя тоже почтенных лет, и он был
до такой степени похож на престарелую боярыню, сидевшую в красном углу, что
Анастасия вмиг смекнула: это сын и мать. Поскольку Юлиания Федоровна назвала
боярыню Анной Глинской, это мог быть только царев дядюшка Глинский Юрий
Васильевич.
Обочь, как бы сторонясь почтительно, стояли еще двое:
красавец молодой, чернокудрый и черноглазый, который сначала так и вперился в
лицо Анастасии, но тотчас отвел взгляд и с тех пор смотрел только ей за спину,
– и еще высокий монах, закрывший лицо низко надвинутым куколем.
[5]
Гляделся он
мрачно, да и остальные бояре, будто сговорясь, явились все одетые в черное.
Лишь Глинский поблескивал серебряной парчою польского кафтана, а так – словно
бы стая воронья набилась в комнату!
– Ну, здравствуй, красавица, здравствуй, милая доченька, –
ласково заговорил пожилой боярин, но его перебила сухощавая, желтолицая Анна
Глинская:
– Ну, никакой красоты мы пока еще не видели, так что не
спеши товар хвалить, Дмитрий Иванович!
Анастасия сообразила, кто этот Дмитрий Иванович: боярин
Курлятев-Оболенский, бывавший у них в доме еще при жизни отца. А еще она
поняла, что Анна Глинская отчего-то ее, Анастасию, невзлюбила с первого
взгляда.
– И одета как нищая… – брезгливо поджимая губы, протянула
княгиня.
Юлиания Федоровна и Данила враз громко, обиженно ахнули:
– Вы же сами сказали, сударыня Анна Михайловна, чтоб девка
шла немедля, в чем есть, красоты не наводя. Время уж позднее, ко сну
готовились…
– Ну, виноваты, не предуведомили хозяев! – резко повернулась
к ним Анна Глинская. – Обеспокоили вас чрезмерно? Не ко двору слуги царские?
Так мы ведь можем и убраться восвояси! Как скажете!
– Да погоди, милая княгиня, – примирительно прогудел
Курлятев-Оболенский. – Чего разошлась, словно буря-непогода? Прямо в вилы девку
встречаешь! Дай ей хоть дух перевести. А ты, доченька, перестань дичиться,
ручку-то опусти, позволь нам поглядеть на красоту несказанную.
В голосе его не было и тени насмешки, только отеческая
ласка, и Анастасия осмелилась выглянуть из-за пышных кисейных сборок. Взгляды
собравшихся так и прилипли к лицу. Стало враз и жарко, и тоскливо, и страшно, и
стыдно, и жалко себя, но в то же время зло взяло. «Так разглядывают, будто и
впрямь – в лавку пришли! Только что в жменю меня не берут да не щупают!»
Анастасии часто говорили, будто она – красавица, особенно
усердствовал, разумеется, Васька Захарьин, однако сейчас чудилось, будто и
тонкие, легкие, русые волосы, и ровные полукружья бровей, и малиновые свежие
губы, и ярко-синие большие глаза, заблестевшие от внезапно подступивших слез, и
длинные золотистые ресницы ее – товар второсортный, бросовый, который и хаять
вроде бы неловко, и слова доброго жаль.
Ну чего они все молчат?!
Метала по сторонам настороженные взгляды, пугаясь
воцарившейся вдруг тишины. На лице у Дмитрия Ивановича улыбка явного
восхищения. Юрий Глинский смотрит вполне милостиво. Анна Михайловна, злая
вороница, поджала губы, глаза сделались вовсе мрачными. Даже чернокудрый красавец
не шныряет более глазами по углам, а уставился на Анастасию. Но отчего-то
почудилось, что внимательнее всего рассматривает ее неприметный черный монашек.
Уловив мгновенный проблеск его очей, Анастасия заробела до дрожи в коленках.
«Кто он? Может, духовник царский, протоирей Федор Бармин?
Ему царь самое заветное сказывает. Что же он царю про меня выскажет?»
Монашек сделал чуть приметное движение, и
Курлятев-Оболенский с трудом отвел глаза от Анастасии: