С тех пор как заработки его увеличились, он перестал выпивать в кабачках без Лин, он сидел дома, пил холодный чай и весь день работал. По утрам он вставал вместе с Лин, готовил завтрак, провожал ее до автобуса.
Мальчики разгорячились и устали. Генрих сидел на траве, прислонившись спиной к дереву, и жевал травинку. Альберт высунулся из окна и крикнул:
– Возьмите кока-колу из холодильника.
Когда мальчики обернулись и с удивлением взглянули на него, он добавил:
– Заходите и достаньте бутылки, ты ведь знаешь, Генрих, где что стоит.
Он слышал, как ребята с восторженными криками повернули за угол, вбежали в дом, но здесь заговорили шепотом и на цыпочках прошли на кухню. Он затворил окно, набил трубку, но раскуривать ее не стал и решительным движением открыл картонку «Санлайт»: там оказалась целая стопка очень тонкой бумаги, все рисунки были повернуты обратной стороной. Тогда только он сообразил, что открыл не крышку, а дно коробки. Он взял первый рисунок, перевернул его и удивился – до чего он оказался хорошим! Это был зоошарж, забавное изображение зверушек, а этот жанр опять стал входить в моду.
После войны он не рисовал так хорошо. Мягкий, очень жирный карандаш – рисунок совсем еще свежий. Он почувствовал большое облегчение: он знал, что Брезгот охотно возьмет эти рисунки. Каждая из тоненьких бумажек, разрисованная пятнадцать лет тому назад в лондонских кабачках, принесет ему пятьдесят марок. Некоторые нужно лучше обрезать, заново наклеить на картон, к некоторым придумать текст. Он никогда не показывал эти рисунки Лин, ибо тогда они казались ему дурацкими, но сегодня он понял, что они хороши и уж во всяком случае лучше, чем очень многое из сделанного им для «Субботнего вечера». Он рылся в коробке, вытаскивал листки из середины и с самого дна и удивлялся, как они хороши. Кто-то из мальчиков позвал его:
– Дядя Альберт, дядя Альберт!
Он открыл дверь в переднюю и спросил:
– Что случилось?
Он сразу понял, что звал его Брилах, который спросил:
– Можно, мы сделаем себе по бутерброду? Мы хотим подождать, пока вернется Мартин.
– Это дело долгое.
– А мы подождем.
– Ну, как хотите, – и бутерброды вы себе, конечно, можете сделать.
– Большое-пребольшое спасибо.
Он закрыл дверь, собрал разбросанные листочки и положил их обратно в коробку.
В тот день, как всегда, Лин утром поехала в школу, а он сидел дома и делал набросок рекламного плаката. Он рисовал льва, который густо намазывал горчицей баранью ногу. Альберт чувствовал, что плакат получится хороший, а заказчик – дальний родственник Авессалома Биллига – обещал хороший гонорар. Это был еврей-эмигрант, с которым он познакомился в журналистском ресторанчике. Сперва тот относился к нему с недоверием, потому что принял его за шпика, но при пятой встрече он дал ему заказ: он сотрудничал в рекламном отделе фабрики приправ и пряностей. Альберт работал так исступленно, что не замечал, как идет время, и потому очень удивился, когда в комнату вошла Лин.
– Господи, – сказал он, – уже три часа?
Но когда он поцеловал ее и она устало улыбнулась в ответ, он понял, что до трех еще очень далеко и что Лин вернулась из-за того, что ей нездоровится. Руки у нее пылали, и она корчилась от боли в животе.
– Это уже давно началось, – сказала она, – но я думала, что я беременна, а сегодня выяснилось, что я вовсе не беременна, а болит все равно.
Никогда еще он не видел, чтобы она падала духом, но теперь она бросилась на кровать и застонала. Ей трудно было говорить, и, когда он склонился над ней, она шепнула:
– Вызови такси, мне в автобусе было плохо, а теперь становится еще хуже. Отвези меня в больницу.
Он взял с постели ее сумочку и побежал к стоянке такси, на ходу пересчитывая деньги; в кошельке набралось четыре фунта и целая куча мелочи. Совершенно растерянный, сел он в такси, велел остановить его перед домом и одним духом поднялся по лестнице. Лин стошнило, и, когда он взял ее на руки, чтобы снести вниз, она застонала; на лестнице она все время кричала, и ее опять стошнило. У дверей собрались женщины и смотрели, покачивая головами. Он крикнул одной из них, чтобы она присмотрела за квартирой, оставшейся незапертой. Женщина утвердительно кивнула, и теперь, глядя на мальчиков, возвращающихся в сад, он отчетливо вспомнил ее тупое, бледное, обрюзгшее от водки лицо. С бутербродами в руках мальчики продолжали гонять мяч.
В такси он держал Лин на коленях, чтобы защитить ее от толчков машины, но она все кричала, и ее опять стошнило прямо на коричневые истертые подушки, а он думал, что надо будет сказать врачам. Он все не мог вспомнить английское слово, означающее воспаление отростка слепой кишки, но когда такси остановилось перед больницей, он, держа Лин на руках, быстро взбежал на крыльцо, толкнул ногой дверь в приемный покой и закричал:
– Аппендикс, аппендикс!
Она издала страшный вопль, когда он хотел опустить ее на кушетку; теперь она совсем скорчилась; казалось, что в таком положении ей было не так больно, и, хотя силы оставляли его, он продолжал держать ее на руках, прислонился только к красноватого цвета колонне и пытался понять, что она шепчет искривленными губами. Лицо у нее пожелтело и пошло пятнами, в глазах он видел страшную муку, и шепот ее показался ему бредом безумной: «Поезжай в Ирландию, в Ир-лан-дию», – он не понял тогда, что она хочет этим сказать, и старался понять, о чем спрашивает его худая озабоченная больничная сестра, которая стоит рядом с ним у колонны. Он тупо повторял только одно слово: «Аппендикс» – и сестра кивнула, заслышав это слово. Лин давилась, но рвоты уже не было – только желтая, с тяжелым запахом слизь показалась на ее губах, и когда к ним подтолкнули передвигавшиеся на колесиках носилки и он положил ее, она еще раз обвила его шею руками, поцеловала и снова прошептала: «Поезжай в Ирландию, мой дорогой, мой дорогой, мой дорогой», – но подошедший врач оттолкнул его, и носилки отъехали и исчезли за вращающейся стеклянной дверью. В последний раз он услышал крик Лин. Спустя двадцать пять минут операция закончилась, Лин была мертва, и он не успел больше обмолвиться с нею ни единым словом. Вся брюшная полость оказалась наполненной гноем. Он до сих пор не забыл молодое серое лицо врача, когда тот вышел в приемный покой и сказал: «Очень сожалею», и потом медленно и спокойно заговорил с ним, и он понял, что уже тогда, когда он сидел с Лин в такси, было слишком поздно. Врач выглядел очень усталым и спросил, не хочет ли он еще раз повидать свою жену.
Ему велели подождать, пока можно будет пройти к Лин, и он стоял у окошка и ждал, но вдруг вспомнил про шофера, вышел и расплатился с ним. Шофер указал на следы рвоты, заворчал, не вынимая сигареты изо рта, и он дал ему Целый фунт сверх положенного и обрадовался, когда сердитое лицо шофера прояснилось. Он вернулся в приемный покой. Обои здесь были серо-зеленые, серо-зеленым были обиты стулья, и стол был покрыт серо-зеленым сукном. Дело происходило в те дни, когда Чемберлен вылетел в Германию для переговоров с Гитлером. Потом в приемный покой вошла молодая женщина в поношенном пальто. Она стала рядом с ним у окна, и сигарета, которую она держала в руках, потемнела от падавших на нее слез. Сигарета погасла, женщина бросила ее на пол и, всхлипывая, прижалась к оконному стеклу. По улице шли люди и несли плакаты «Миру – мир» и другие – «Покажем Гитлеру, что мы его не боимся», и молодая женщина в поношенном пальто сняла очки и протерла их полой. От ее пальто пахло бульоном и табаком, она не переставая бормотала: «Сыночек, сыночек мой, сыночек мой», – но потом появился врач, и женщина бросилась к нему, и по ее лицу можно было понять, что все сошло благополучно. Женщина вышла с врачом, а его увела больничная сестра по длинному, выложенному желтыми изразцами коридору. Пахло застывшим бараньим жиром и растопленным маслом, у дверей стояли огромные алюминиевые чайники с горячим чаем, хорошенькая темноволосая девушка разносила на подносе бутерброды, у окна стоял мальчик с гипсовой повязкой на руке и кричал кому-то на улице: «Проклятая собака, я тебе покажу!» Сестра подошла к мальчику, дернула его за здоровую руку и приложила палец к губам, и мальчик поплелся следом за девушкой с бутербродами.