«Оставь меня в покое, Хантингдон! А вы все угомонитесь! Я пришел не для того, чтобы пить с вами, а просто немножко посидеть среди вас, потому что мне невыносимо оставаться одному со своими мыслями».
Он скрестил руки на груди и откинулся на спинку кресла. Мы не стали его допекать, но стопку я придвинул к нему поближе, и вскоре Гримсби, смотрю, мне подмигивает. Гляжу, а стопка уже пустая. Гримсби делает мне знак, мол, налей ему еще, и тихонько передает мне бутылку. Я охотно смешал еще порцию, но Лоуборо заметил нашу пантомиму и, озлившись на многозначительные ухмылки, выхватил у меня стопку, выплеснул ее содержимое Гримсби в лицо, пустую стопку швырнул в меня и выбежал вон.
— Надеюсь, он проломил вам голову, — сказала я.
— Ну нет, любовь моя, — со смехом ответил мистер Хантингдон, звонко расхохотавшись при воспоминании об этом происшествии. — Может быть, и проломил бы, и подпортил мою красоту, но по милости Провидения эта грива (он снял шляпу и встряхнул пышными каштановыми кудрями) сохранила мой череп в целости, и стопка скатилась на стол, не разбившись.
— После этого, — продолжал он свое повествование, — Лоуборо не показывался в нашей компании недели две. Но я иногда встречал его в городе, а так как по доброте душевной извинил его грубиянство, а он на меня тоже не злился, то не только не отказывался поболтать со мной, но, наоборот, цеплялся за меня и был готов сопровождать меня куда угодно, кроме клуба, игорных домов и прочих злачных местечек, — до того бедняга изнывал от унылого и мрачного своего характера. Наконец я уговорил его пойти со мной в клуб, обещав, что не стану предлагать ему пить, и некоторое время он частенько к нам заглядывал по вечерам, по-прежнему с удивительным упорством воздерживаясь от «чистейшей отравы», которую столь решительно бросил. Но кое-кто из членов начал ворчать. Им не нравилось, как он сидит среди нас, словно скелет на пиру, вместо того, чтобы вносить свою долю в общее веселье, наводит на всех тоску и жадными глазами следит за каждой каплей, которую мы подносим к губам. Они клялись, что это нечестно, и некоторые настаивали, что его надо либо заставить вести себя как все, либо изгнать из клуба, — дайте ему только прийти, и они так ему и скажут! Если же он не послушает их предостережения, они перейдут от слов к делу. Однако на этот раз я принял его под свое крыло, а им посоветовал оставить его в покое, дав понять, что нам надо немного потерпеть и он станет прежним. Тем не менее трудно было не досадовать — он отказывался пить, как честный христианин, но я ведь знал, что он носит с собой пузырек опия и постоянно им злоупотребляет, а вернее играет с ним: сегодня воздержится, а завтра примет без всякой меры, ну, точно как с вином.
Однако как-то ночью во время одной из наших оргий… то есть одного из наших празднеств, хотел я сказать, он скользнул в комнату, точно дух в «Макбете», и, как обычно, сел чуть в стороне от стола в кресло, которое мы всегда там ставили «для призрака», приходил он или нет. По его лицу я догадался, что он страдает от слишком большой дозы своей коварной панацеи, но никто с ним не заговаривал, и он ни с кем не заговаривал. Несколько взглядов искоса, шепоток «призрак явился!» — и его перестали замечать. Мы продолжали веселиться, как вдруг он придвинулся к столу, положил на него локти и воскликнул с мрачной торжественностью:
«Не понимаю, что вас так радует? Не знаю, что вы видите вокруг! Я вот вижу только черноту тьмы, боязливое ожидание кары и огненного гнева!»
Все одновременно придвинули к нему свои рюмки и стаканы, я расставил их перед ним полукругом, похлопал его ободряюще по спине и посоветовал поскорее выпить — тогда ему тотчас все предстанет в столь же радужном свете, как и нам. Но он оттолкнул их, бормоча:
«Уберите! Я ни капли не выпью! Слышите, ни капли! Нет… нет…»
Тогда я возвратил их по принадлежности, но заметил, каким жаждущим, полным сожаления взглядом Лоуборо их провожает. Он прижал ладони к глазам, чтобы ничего не видеть, однако минуты две спустя откинул голову и сказал хриплым, но яростным шепотом:
«И все-таки, не могу! Хантингдон, налей мне рюмку!»
«Бери всю бутылку, дружище!» — ответил я, всовывая ему в руку бутылку коньяка… Но, кажется, я наговорил лишнего? — прервал себя рассказчик, такой взгляд я на него бросила. — А впрочем, что тут такого? — добавил он беззаботно и продолжал: — В своем неистовстве он присосался к бутылке и пил, пока вдруг не соскользнул под стол, провожаемый бурей рукоплесканий. Следствием такой невоздержанности был легкий апоплексический удар, за которым последовала сильная мозговая горячка…
— И что вы обо всем этом думали, сударь? — спросила я быстро.
— Разумеется, я очень сожалел, — ответил он. — Я навестил его раза два… нет, два-три… а вернее, клянусь Пресвятой Девой, четыре раза, если не больше. А когда он более или менее оправился, я бережно вернул его в дружеский круг.
— О чем вы говорите?
— О том, что благодаря мне клуб открыл ему объятия, я же, сострадая слабости его здоровья и тягостному унынию духа, посоветовал ему «пить немного вина для пользы желудка». Когда же он окреп, то по моей рекомендации прибег к плану media-via, ni-jamais-ni-toujours
[1]
— не губить себя по-дурацки, но и не воздерживаться на манер маменькиных сынков, а, короче говоря, получать удовольствие по-разному и брать пример с меня. Потому что не думайте, Хелен, будто я такой уж завзятый любитель вина, — никогда им не был и никогда не стану. Хотя бы потому, что ценю свое здоровье и покой. Я ведь вижу, что тот, кто пьет, половину своих дней мучается, а вторую половину безумствует. К тому же мне нравится наслаждаться жизнью во всей ее полноте, что не дано рабам какого-нибудь одного пристрастия. Не говоря уж про то, что злоупотребление вином портит красоту, — закончил он с самодовольнейшей улыбкой, которая должна была бы вывести меня из себя куда больше, чем вывела.
— И ваш совет принес пользу лорду Лоуборо? — спросила я.
— Да, в какой-то мере. Некоторое время у него все шло отлично. Он был образцом умеренности и благоразумия — порой даже слишком на взгляд нашей буйной компании. Однако Лоуборо лишен дара умеренности. Если он чуть споткнется, то непременно должен упасть, прежде чем твердо встать на ноги. Если нынче вечером он перегибал палку, то назавтра чувствовал себя столь несчастным, что должен был повторить во искупление то же самое, — и так изо дня в день, пока бранчливая совесть не заставляла его остановиться. И тогда в минуты трезвости он так допекал своих друзей раскаянием, всякими ужасами и горестями, что они ради собственного спасения уговаривали его утопить печаль в вине или более крепком напитке, какой оказывался под рукой. Если же удавалось справиться с первыми угрызениями его совести, в дальнейших убеждениях он не нуждался. Нередко в своем исступлении он равнялся с самыми отпетыми из них, но для того лишь, чтобы потом еще горше оплакивать свою чернейшую греховность и падение.
Наконец в один прекрасный день, когда мы были с ним вдвоем, он вдруг поднял голову, опущенную на грудь в угрюмом раздумье, схватил меня за руку и вскричал: