— Давайте сюда, — пролепетал он, — будь по-вашему…
Сущев-Ракуса подал приговор для подписи, обмакнул в чернила перо, протянул его Влахопулову. Сам же взялся за пресс-папье.
Симон Гераклович впервые тускло глянул на приговор:
— Сколько же лет ему, паршивцу?
— Девятнадцать.
— Эх, люди! — вздохнул старик. — Нет у вас сердца… А вы, полковник (он посмотрел на пресс-папье, нависавшее над ним), чего это кувалду надо мной держите?
— Вы подпишите, — сказал жандарм.
— Ну, подпишу…
— А я промакну.
— И без вас высохнет!
Влахопулов поманил к себе Мышецкого.
— Может — вы, князь?
Сущев-Ракуса не совсем-то вежливо наступил Мышецкому на ногу:
— Сергей Яковлевич надобен для другого…
— Ладно! Масоны, всюду масоны…
Симон Гераклович поводил рукою, примериваясь, как бы половчее, и косо черкнул пером — «Влах…»
— Берите, — сказал он. — Видать, вы умнее!
— Благодарю, ваше превосходительство, — сказал Аристид Карпович и пришлепнул подпись губернатора промокашкой.
Повернулся к Мышецкому — не мог скрыть радости.
— Завтра, — отрывисто сказал жандарм, — на рассвете. Около пяти часов. Будет прокурорский надзор от губернии, полицмейстер от города и… вы, ваше сиятельство!
Сергей Яковлевич стрельнул глазами из-под очков:
— Я… Но вы-то будете тоже?
Жандарм вздохнул — вроде с огорчением:
— Вот меня-то как раз и не будет!
Влахопулов буркнул:
— Мудрецы…
А жандарм продолжал упоенно:
— Что поделаешь, Сергей Яковлевич! Наверное, становлюсь стар. Вот уже и людишек жалеть начал. Вы думаете — не жалко? Девятнадцать-то лет…
Влахопулов вылез из-за стола. Долго тыкал занемевшими руками, силясь попасть в рукава шинели.
— Куда вы, ваше превосходительство?
— На телеграф, — ответил старик. — Быть или не быть…
Конец этого дня, накануне казни, был проведен в раздумьях. Глупо, но так: один только Влахопулов нашел в себе мужество выдержать перекрестный огонь жандарма. Сущев-Ракуса, Конкордия Ивановна и он сам, князь Мышецкий, наследили вокруг этого приговора. Только великий русский бог сразил старого упрямца…
«Но что это?» — раздумывал Сергей Яковлевич.
Аналогии, самые удивительные, приходили ему на память: развал великой Римской империи и хаос при Капетах во Франции. Вот так, наверное, рушился Вавилон. И даже рука женщины, изнеженная, вся в кольцах и браслетах, она тоже погрелась около чужой крови.
Всю ночь тлетворный запах обоняли ноздри.
«Разложение… разврат… кровосмесительство!»
— Спать! — сказал он себе под утро. — Без працы не бенды кололацы…
7
Сущев-Ракуса вместо себя прислал капитана Дремлюгу, который и встретился Мышецкому первым в это прохладное утро.
— Ваше сиятельство, вы на меня не сердитесь?
— Милостивый государь, впредь извольте не забываться…
Они прошли через тюремный садик. Сергей Яковлевич захватил из дому две сигары и одну из них протянул капитану. Дремлюга с наслаждением закурил, сделался доверчив.
— Князь, — спросил он вкрадчиво, — не кажется ли вам, что политическая ситуация в губернии складывается в нежелательном соотношении?
— Я не думал об этом. И ситуация зависит не от нас — ее диктуют условия действительности. Будем полагаться на опыт и разумность Аристида Карповича…
Дремлюга ответил так:
— Вот и напрасно… Полковник, при всем моем уважении к нему, все-таки человек опасный…
Он осекся и под взглядом Мышецкого закончил:
— Либерал!.. А надо бы — вот так! — И пальцы жандарма медленно стянулись в жесткую пястку. — Не разжимать, — закончил Дремлюга.
Мышецкий сказал — с язвой:
— Надеюсь, вы не будете возражать, если ваше высокое мнение я передам Аристиду Карповичу?
— Ну зачем же так сразу? — смутился Дремлюга. — Аристиду Карповичу это может показаться неприятным.
— Вот и я так думаю… Ладно. Кстати, где это ваше «дитя природы»?
Палача только что разбудили. Это был огромный мужик лет сорока пяти, костистый, худой, с явными признаками нездоровья, точившего его изнутри. В камере его было настоящее свинство: портянки вперемешку с бутылками, гитара закрывала на столе разбросанные объедки.
— Шампуза дайте, — потребовал Шурка. — Душа горит…
— Дело сделай, — ответил Дремлюга, — потом хоть лопни, красавец!
— Жмоты, — огрызнулся Шурка и натянул красную рубаху. Сергей Яковлевич сразу же вспомнил императора в «Монплезире» — его величество тоже был тогда в красной рубахе, только не в ситцевой, а шелковой.
— Шевелись, Шурка, — торопил палача Дремлюга. — Мы тебе и билет обратный купили. Хватит уже — попил на наш счет…
Шурка втиснул ногу в сапог, тонко заскулил:
— Ы-ы-ы… Мозоли проклятые! Житья моего не стало…
Пришел заспанный Чиколини, за ним плелся представитель прокурорского надзора с портфелем под локтем.
— День добрый, ваше сиятельство.
— Да что вы, Бруно Иванович, — огорчился Мышецкий. — Какой же он к черту добрый.
— Так говорится. А уж какой он будет — не наше дело…
Шурка начал просить об яичнице с колбасой. Дремлюга схватил палача за шкирку и выставил прочь из камеры:
— Не кобенься! Ты не барин… И натощак повесишь!
Палач лениво цыкнул плевком в угол:
— Ладно-кось. Шиш вот теперича к вам приеду! Пошли уж…
Смотритель Шестаков закричал ему в спину:
— Гроб! Гроб-то прихвати, душегуб!
— А што я вам — лакей? — усмехнулся палач. — Сами таскайте. Я человек казенный… Меня беречь надобно!
Два стражника с матюгами взвалили на себя гробовину, наскоро сколоченную из плохо оструганных досок. Впереди них, отломив по дороге ветку черемухи, вышагивал сам Шурка Чесноков в лакированных сапогах со скрипом на московском ранту.
— Пошли и мы, господа, — предложил Чиколини.
Все стали креститься и тронулись в конец двора, где стояла, слезясь смолою, свежесбитая виселица. Сергей Яковлевич поймал себя на том, что страха не ощущает. Обыкновенное, как всегда, утро. Скрипят по улицам водовозы, от реки деловито гудит пароход.
«Только бы поскорее», — думал он.
— Ведут, — сказал Дремлюга, подняв перчатку.