Совместными усилиями была выработана декларация:
«Ввиду выяснения истинного положения вещей в Уренской губернии, которая со времени забастовок остается отрезанной со всех сторон от империи, вследствие саботажа и порчи путей сообщения и телеграфа, мы нижепоименованные (следуют имена), признали возможным отложить распространение военного положения на Уренскую губернию, с тем, что уренский господин губернатор, его сиятельство князь Мышецкий, берется поддерживать порядок собственными усилиями…»
С этой бумагой в портфеле Сергей Яковлевич и выехал обратно: цель была достигнута — сверкающий меч «судебных троек», когда не судят, а просто вешают, — пусть этот меч сверкает вдалеке от палестин уренских. «Но сколько можно? — раздумывал Мышецкий дорогою. — Сейчас отложили, но придут завтра… Что делать?»
Положение было воистину хуже губернаторского!
Его поразил восторг, с каким уезды его губернии восприняли отмену военного положения. Еще в Запереченске паровоз украсили елками, вдоль вагона губернатора протянули плакат: «Да здравствует свобода и Учредительное собрание!» На остановках, смущенный этим плакатом, Мышецкий старался не высовываться из окна.
«Глупости!» — фыркал он, сбитый с толку, обескураженный…
Напряжение последних дней было столь велико, что, покинув просторы Тургая, князь сразу потянулся к вину. Огурцов был преданнейшим собутыльником, — на подъездах к Уренску губернатор со своим «драбантом» едва стояли на ногах. Беседовали они о думе, конечно. Сергей Яковлевич проснулся уже поздно, плохо соображая, как и когда он очутился в своей спальне. Лакей подал ему умыться, накинул халат на плечи князя:
— Ваше сиятельство, вас желает видеть госпожа Бакшеева.
— Кто?
— Владелица молочного заведения.
— А-а, это Сана!.. — Он вышел к ней в халате, было пасмурно на душе от выпитого в дороге и хотелось выпить еще, чтобы снова заснуть и ни о чем не думать; потому-то приход Саны и казался ему сейчас лишним.
— Сана, — сказал князь, — у вас ко мне дело?
— Да, Сергей Яковлевич, — скорбно ответила женщина.
— Говорите, пожалуйста, милая Сана.
Сана белыми пальцами расправила пуховый платок:
— Скажу… Сначала вот тоже уехать желала. Потом осталась. Из-за вас осталась. Сами вы не ведаете, что творите… Все вас бросят, если уже не бросили, — продолжала женщина. — Вы думаете, я не знаю, что Уренск наш республикой называют, а вас за глаза президентом кличут? Президент есть в Америке, а вы — князь и губернатор, от царя поставленный… Кому нужны вы? Власти? Но в городе теперь Совет — главный. Может, Совету нужны? Так нет: он и без вас хорошо обходится…
— Но таковы обстоятельства, Сана, и не мне судить…
— Надо так, — перебила Сана решительно. — Вот правый бережок, а вот левый. Плывите к какому-нибудь. Нельзя же посередке — глубоко, в омут затянет. Не вынырнуть будет!
— Знаете, Сана, мне это уже говорили. И господин Борисяк, что в Совете, и господин Дурново, что в министерстве. А теперь и от вас вот — тоже услышал…
— Да ведь люди-то вроде неглупые, — сказала Сана.
— Не дураки, — согласился Мышецкий.
— Нельзя так, Сергей Яковлевич, — убежденно говорила бывшая кормилица. — Каждый человек должен иметь пристань. Нельзя эдак-то трепыхаться. Человек вы хороший, а не бережетесь. Так вот сами на ножик и скачете! Можно ли?..
Сергей Яковлевич долго молчал, затепливая одну свечу от другой.
— Скажите, Сана, зачем вы пришли ко мне?
— Я к вам с добром, — всплакнула Сана в платок, — отнестись хотела… А вы ко мне — как губернатор к бедной просительнице: «Зачем пришла?» Я ли не знаю вас? Да я вашего сына нянчила! От души пришла… от добра!
— Извините меня, Сана… Я вас сразу не понял.
Этот разговор, такой случайный, погрузил душу в потемки сомнений и раздумий. «Уйти, — мечтал Мышецкий. — Куда-нибудь… Зарыться в книги, в зелень парка, уехать далеко, жить для себя. Боже, как хорошо революционерам! Ведь у них есть подполье. Они меняют имена, паспорта, лица… А куда — мне?»
— Подполье? — остановился он. — А ведь в этом что-то есть лучшее, нежели опальное положение…
Ивасюта ушел в глубокое «подполье» — в публичный дом, на продавленную ухажерами кровать своей Соньки. Дела — швах: Моня накрылся, от Борьки-милиционера теперь не отвяжешься. Спать надо вполглаза: как бы из-за угла не кокнули! Остался один друг ситный, понимающий толк в революциях, — это Сева Загибаев, бывший конторщик с вокзала. Вот с ним хорошо: пьет Севочка, как лошадь, и ни о чем не спрашивает. Однако и одному скучно — даже Сонька надоедать стала.
— Отвяжись, сучара, — сказал Ивасюта женщине и спустился в общий зал, размещенный внизу публичного дома, где бренчало старое пианино, пиликали две скрипочки — «пили-пили, пили-пили…»
«Тьфу! Разве же это музыка? Вот бы на гармони сыграли…» Ивасюта зорко огляделся: нет ли подозрительных? На всякий случай взвел на боевой упор браунинг. Вдруг видит — воры: Холоденко, по кличке Клещ, да еще Ленька Шибздик, из обираловцев.
Ивасюта подсел К ним за столик, ошеломил перстнем.
— Что слышненько? — спросил небрежно, скучая.
— Шпалер треба, — ответил Клещ. — Нэма?
— Много хочешь, — сказал Ивасюта. — А на что тебе?
— Да тут пришить одного надо.
— За что?
— Да, понимаешь, дело такое: у него дырка в ж…!
— А-а-а, недостаток серьезный, — согласился Ивасюта. — За такое дело одна ему дорога — на кладбище!
Стали пить (платил Ивасюта). Броско горел, ослепляя блатных, бриллиант на пальце «безмотивца». Опьянел с тоски, засасало.
— А вы — ничего, — говорил Ивасюта, вихляясь на стуле. — Меня ваша программа вполне устраивает. Тоже ведь подрываете основы буржуазного общества… Шпалер, говоришь, надо? Так этого дерьма у нас полные комоды стоят. Тридцать копеек штука!
— Дай мне тридцать копеек, — запросил Шибздик. Ивасюта щедро дал ему все тридцать рублей:
— Я богат ныне, только фарт кончился. А мир этот подлый я похороню… Будут все люди братья!
— Как же, — ответили обираловцы. — Мы только так на людей и глядим: как бы нам побрататься с ними карманами…
Ивасюта взял со стола недопитую бутыль, сказал:
— Айда в номер — к Соньке моей, она баба верная: ни хрена не понимает, что говорят люди умные…
Воры шли за Ивасютой след в след, как охотники. Их тоже покачивало, но сознание в головах, привычных к алкоголю, не угасло.
— Ежели на мокрое пойдет, — шепнул Клещ (вор матерый), — так мы его приспособим. Денежный да идейный… Мы его шестеркам кинем, а сами на матавихер отколемся. Пущай Дремлюга с ним курит, а мы — сбоку четыре и восемь налево! Ша!