Алябьев героически хаживал по казармам без оружия. Изображал «отца-командира» и рубаху-парня.
— Был и я молод, гулял, — говорил полковник мимоходом, нигде не задерживаясь. — Погуляли, братцы, и хватит. Кто триппер поймал или нелегальщины набрался — обращайтесь прямо ко мне… Я вас всех вылечу! А то вот, помню, такой анекдот есть…
Вскоре Огурцов доложил Мышецкому, что губернское присутствие снова наполняется чиновниками, сидевшими до этого в «бесте». Мышецкому оставалось сделать вид, будто он не замечал их отсутствия все последнее время. Тихими мышками сидели по кабинетам столпы и заправилы Уренской бюрократии, — присматривались к забытым бумагам, принюхивались к настроениям.
Только иногда проговаривались:
— Господа, а Пресня-то в Москве еще держится… Как бы того да не того. Еще так да эдак… Оно и правда… Шалишь!
— Как дума, — делились по углам шепотком. — Теперь дума все решит. Противу думы не пойдешь, — глас народа, так сказать, глас божий… Вот родят ее, а задавить неудобно…
Невзирая на все осложнения жизни, предвыборная кампания уже началась, и Мышецкий вызвал из выселок Карпухина.
— Господин Карпухин, вы не должны отчаиваться. Ранее вы, мужики, всегда говорили: до бога — высоко, до царя — далеко. Теперь же, с открытием думы, царь встанет рядом с миром русского крестьянства и выслушает все ваши нужды.
С моей стороны я сделаю все возможное, чтобы ваша кандидатура прошла по курии… Карпухин сомневался:
— Ваше сиятельство, на што я вам? Отпустите меня с миром — не надо мне думы, пусть другие езжают, как хотят.
— Чудак вы, Карпухин! Пора уже приобщить себя к общественной жизни. К тому же — десять рублей на день получать будете. Деньги не лишние, вот и хозяйство свое заодно подправите.
— Деньги жуткие, — согласился Карпухин. — За един день сидежа в думе — по червонцу свалят… Ваше сиятельство, да меня мужики от зависти не выберут. Вникните сами: им такие деньги и не снились. Они же мне, как кулаку, «петуха» ночью подпустят…
— Мужики не выберут, — сказал Мышецкий, — но я от своего не отступлюсь. Выселки поселенцев — мое создание, я должен в твоем лице… в вашем, господин Карпухин, оправдать себя за лживые сенатские наветы. А как выступать в думе — научу тебя… вас, господин Карпухин!
От «вы» он перескакивал на «ты», и вообще разговор с Карпухиным был ему чем-то неприятен. Наверное, так мог чувствовать себя древнеримский демократ-гражданин, покупающий раба — в нарушение своих убеждений. Да и мужик — хитрый, по глазам видно, — князя слушал, а свое думал. Писарский лоск к нему не пристал, Карпухин был все тот же — прост мужичок, но за ним уже угадывалась какая-то черноземная сила. «Опасная!..»
Между тем с открытием предвыборной кампании власти, и без того заруганной на митингах, предстояло выдержать еще один бой. Дума стала притчею во языцех, половина России дружно хаяла ее, другая половина приветствовала как первую ступень конституции. Крестьянство возлагало все надежды на думу: им казалось, что дума отберет землю у помещиков и передаст ее в пользование мужика-хлебороба (извечная мечта!). Отрекшись от Борисяка, губернатор с удивлением обнаружил, что госпожа Корево и Ениколопов примкнули к избирательной кампании.
— Очень хорошо, — сказал князь, — есть же разумные люди в стане левых, не только Бобр, не только учителя…
И были митинги — на площади перед вокзалом, в столовой фабрики Троицына, на пепелище Народного дома, перед собором. Охраняемые милицией, уренчане вносили разброд в тему думских выборов. Дело не раз доходило до драки: кто — за, кто — против, метелили один другого по мостовой, рвали волосы… Борисяк сорвал голос, убеждая, что бойкот этого «выкидыша парламентаризма» — единственно правильное решение всех честных людей России.
Он был зол и уже не выбирал выражений в конце митинга.
— Сожрут вашу думу вместе с делегатами! — крикнул он, и какой-то дядя в котелке, с пальцем без ногтя, сильно схватил его за штанину брюк, стал тащить вниз.
— Слезай, — говорил, — тебя никто здесь не спрашивает…
Савва Кириллович догадался, что этот безногтевый — наверняка из дремлюговских филеров. Казалось, что здесь его и арестуют. Прямо на митинге. На всякий случай дал каблуком в зубы — на память. «Один конец», — думал угрюмо. Филер утерся и… «Нет, не взяли!»
А на перекрестках стыли удрученные милиционеры. Ветер задувал под легонькие шинели гимназистов. На ремне у многих болтались громадные полицейские «шаблюки». Ферапонт Извеков вышел из пивного заведения, погладил вздутый живот под чуйкой, дожевал соленую сушку.
— Что, брат, прохладно? — спросил добродушно.
— Да… то есть и ничего бы… — отвечал гимназист. Подошел татарин — убийца скота на салганах, похлопал милиционера по плечу.
— Ай-ай, — закачал головой, — ява полисия-та! Ну, нися-ва, нисява… Слуси, слуси, пульцместером будис…
Ферапонт Извеков протянул денежку.
— На-ка вот, — сказал, — сбегай в «Надежду», обогрейся.
Гимназист презрительно выпрямился:
— Не извольте забываться, сударь. Я на посту!
Вышли из пивной еще трое, стали удивляться:
— Поди ж ты, ядрена вошь! Нонеча в полиции гордость завелась. Меньше рубля, чай, и не берут. Счастья свово ив желает человек видеть… Да ты што, паря, русский, али мериканец какой?
Ферапонт Извеков потянулся к кобуре милиционера:
— У тебя какой? Ну-ка, покажь… не бойся!
— Не ваше дело, — коробится гимназист. — Пустите…
— Да чего рыпаешься? Ты и с «шаблюкой» хорош гусь…
Милиционера, под хохот толпы, обезоруживают, надвигают ему на уши фуражку и дают пинкаря под зад:
— Лети, голубок, привет мамочке…
Милиционер, громко плача, бежит домой.
— Сейчас, — сказал Дремлюга, — еще ништо. Вот погодите, что потом будет. «Слово и дело!» Болезнь революции входила в Россию пудами, а будет выходить из нее лишь золотниками… А — вывод? Корпусу жандармов предстоит много работы!
Бруно Иванович скоблил пол ножнами шашки, поддакнул:
— Оно, конечно, тяжело станется. Экономия нам нужна; дело ли это, чтобы депутат думы по червонцу на рыло имел? Вот и мне, как подумаю, что на пенсию скоро, — много ли дадут? А ведь я послужил!
В каждой избушке свои игрушки. Кто о чем, а вшивый про баню.
— Хороший вы человек, Бруно Иванович, — заметил Дремлюга, — да жидко пляшете. Мало в вас полицейской фанабепии…
— А в чем себя выразить? — спросил Чиколини. — Ну, за воротник кого и схватишь. Непристойность одна. У меня ведь дети, жена музицирует. А я пьяного в участок волоку, он меня — матом… Не дай-то бог! Вот революцию закончим мы с вами, Антон Петрович, развезем всех по острогам и тюрьмам, и я на покой уйду…