Вот и проскочили улочки Петуховки, промаячили вдали жуткие силуэты обгорелых салганов. Это он спалил их — еще в прошлом году, заодно с Борисяком. Теперь граф Подгоричани, обуянный манией величия, палит весь Уренск, и Борисяк — в огне, где-то там…
Князь обернулся: темной жутью веяло от окраин Уренска.
«Лиза, Лизанька, — вспомнил, — почему вы меня разлюбили? Ведь все могло быть иначе в моей жизни… с вами!»
— Лежите, князь, — сказал Ениколопов. — Не крутитесь…
Ухнули сани за росстани шлагбаума, перечеркнули стылые рельсы переезда. Потекли мимо, как волны, темные сугробы снегов с шипящими гребнями. Не выдержал — снова обернулся.
— Прощай… прощай, Уренск, чтоб тебе ни дна, ни покрышки!
Ровно бежали кони, увозя его куда-то прочь от этого мира.
Так ехали они всю ночь, гикая, — через степь, в тартарары.
— Бивает, бивает, — говорил калмык, не отчаиваясь… «Вот счастливый человек, — думал про него Мышецкий, — у него есть юрта, а степь — широка… Попробуй найди его!»
— Облеченный высшим доверием государя-императора, — возвестил Подгоричани, — я принимаю на себя власть уренского губернатора!
— Ради бога, примите, — хрипло кашляя, ответил Дремлюга и тут же побежал на телеграф, чтобы отправить срочную телеграмму.
Он сносился с Казанью, сообщая Рейнботу, что истинный губернатор пропал, а самозваный, вступил в его должность. Что делать? Что делать, ему, капитану Дремлюге?..
Рейнбот, в свою очередь, сам не знал, что делать в таких случаях, и пересылал вопль Дремлюги далее — в Москву, где адмирал Дубасов, тоже не зная, что делать, отправлял все в Петербург…
Дремлюга не отходил от Вали. «Хоть бы ей, дурака, убили деповские, — думал жандарм разумно. — А то ведь хлопот не оберешься, одних отписок сколько писать надо…»
Наступил ужасный день. Выборы продолжались, в «Аквариуме», знай себе, хлопали пробки. Из чрева разгромленной типографии вышел, после долгого перерыва, номер «Уренских губернских ведомостей». Партия правового порядка, под водительством Ферапонта Извекова, устроила на улицах демонстрацию, лозунгом которой было: «Россия — для русских». Новый губернатор потом целовался с Извековым, просил называть его просто Валей — без титула.
— Граждане, — говорил он, — берите пример с господина Извекова… Вот лицо истинного сына отечества, вот он — Кузьма Минин!
Фотограф расставлял на снегу треногу аппарата, чтобы запечатлеть эту сцену, и Дремлюга шепнул:
— Фукни их, да мне — одну карточку… для альбома!
По настоянию Додо Поповой, новую власть широко ссудил из своих капиталов Осип Донатович Паскаль — на нужды губернаторства. Дремлюга это дело прохлопал, занятый сношениями с Казанью. Черные хлопья сажи носились над Уренском, погибали в огне взлетающие из цехов депо голуби. С белым знаменем, с белыми повязками на рукавах ушли в сторону паровозного депо парламентеры…
…Стихли выстрелы. Иконников-младший стоял на шпалах:
— Откройте ворота, примите наши условия!
Медленно разъехались тяжелые ворота, обнажая мощную грудь паровоза. На площадке, облокотясь на поручни, замер Борисяк.
— Слушаем вас! — прокричал он в ответ.
— Общественность города скорбит и надеется, что все вопросы, мучающие вас, вооруженных, можно разрешить и без оружия. За что вы боретесь? К чему излишние страдания? Сдайте оружие и себя на милость властей и законного порядка.
— У вас и раньше не было закона, — ответил Борисяк, — а теперь и тем более его не бывало… Что вы хотите нам сказать?
— Я сказал все…
Борисяк, перегнувшись через поручни, советовался с боевиками, стоявшими возле колес паровоза. Выпрямился.
— Примите у нас раненых, — сказал.
— Все? — спросил Иконников.
— Все… У нас — все! — ответил ему Борисяк.
Ворота снова медленно закрылись. Солдаты сбросили под насыпь разобранные рельсы.
— Трави пар, — сказал Борисяк Казимиру, — ехать некуда…
Сыпалась труха старой штукатурки, битый кирпич резал лицо осколками. Самое страшное — пулеметы, они полосуют вдоль стен; скачут рикошетом уже сплющенные пули. Раны получаются от таких пуль, как от английских «дум-дум». И росли в стенах чудовищные бреши, которые надо отстаивать.
— Ну что, Савва? — спросил Казимир. — Одиннадцать осталось…
— Да, Казя… А вот патронов — и того меньше…
Цех взяли штурмом к вечеру. Выводили поодиночке, связанных. Каждого обыскивали, разрывали швы и карманы. Тургайского комитетчика, который дернулся бежать, прикололи штыком на шпалах.
Дремлюга, стоя в сторонке, показал на Борисяка.
— Валя, — сказал, — а ну, будь другом, уволь его от меня…
Подгоричани крикнул:
— Эй, ты! Налево…
Савва Кириллович взглядом попрощался с товарищами:
— Мой черед… Вы за меня не бойтесь!
И побрел, спотыкаясь, через груды кирпича и железного лома. Торчали изломы стен — корявые. Исполинским позвонком лежала, развалясь, деповская труба. Кто-то шел следом, не отставая, но Борисяк не оглядывался. Руки связаны, идти трудно.
Остановился.
— Повернись, — сказал Подгоричани. — Ты кто?
— Человек, — повернулся Борисяк.
— Это мало… Веришь ли?
— Веришь ли ты так, как я не верю? — спросил Борисяк. — Да нет страшнее веры, чем мое неверие… Что ты, дурак, знаешь?
Первая пуля оторвала ему подбородок. Вторая его убила.
Подгоричани сунул перчатки в карман. И быстро-быстро, как только мог, стал забрасывать мертвое тело камнями. Кто-то подошел к нему со спины, неслышно, и стал помогать.
— А-а, это вы, капитан? — спросил Подгоричани.
— Я, — ответил Дремлюга, озираясь. — Надо бы не здесь, в другом месте. А то греха не оберешься…
Дремлюга и Подгоричани вернулись обратно. Чистились:
— Позвольте, отряхну вас, капитан?
— Благодарю, теперь я вас…
— Вот еще здесь. Шинель малость.
— Спасибо, спасибо! Не стоит вашего беспокойства…
А ночью пришли к этому месту тени. Запрыгали в руках кирпичи, отбрасываемые в сторону. При лунном свете обнажилось белое лицо человека. И смотрело в небо Уренска широко открытыми глазами, уже затвердевшими, как льдинки.
— Вечная тебе память, — сказали над ним. — Ты свое уже сделал, теперь с нас спрос будет… Великий спрос!
И, качаясь, понесли его. Понесли далеко-далеко — в тайну пролетарской могилы. Чтобы там и лежал он тайно в глубокой тайне русской земли. Там его и зарыли. Ни знамен, ни песен… Тихо…