Он остался верен себе, иначе — самой России и народу, который на свой лад он сильно любил, в величии которого он никогда не сомневался. Эта любовь к России, просеянная тонкой мучицей страданий, помогла ему выдержать и не сбежать. Не раз его подозревали в «контре», не раз грозили стенкой, но с угрозами и подозрениями он уже свыкся и научился, как мог, отражать удары судьбы.
Сергей Яковлевич видел, как некоторые бывшие сановники, из числа лицеистов и правоведов, чтобы спасти свою шкуру, втирались в доверие к новой власти, больше других вопили на собраниях, носили на груди пышные красные банты. А потом, прокравшись в партию большевиков, сами же и вредили ей — по мере своих способностей. Мышецкий не делал этого, не лез вперед с речами, ограждал себя — сознательно — от общения с такими «попутчиками»: они были ему неприятны, для них он подобрал хорошее веское слово — «рептилии».
Начальники попадались ему разные. Анархизм был еще в моде, у господ-анархистов было много заслуг перед революцией, и вот один из них, некий тип по кличке Мухомор-Черняга, здорово испортил голубую кровь Мышецкого. Один стакан самогонки — ничего человек, два стакана — еще можно разговаривать. Но как третий хватит с мороза, так сразу — за наган, и — орет благим матом:
— Подать сюда эту княжью контру!
Продармейцы прятали Мышецкого где-нибудь в укрытии, пока хмель не вышибало из анархической башки. Выбрав трезвую минуту в своем начальнике, Сергей Яковлевич в один из весенних дней 1921 года сдал полный отчет, попрощался и сказал:
— Ну, а теперь попрошу от вас «спасибо».
— Ну, спасибо, — хмуро буркнул Мухомор-Черняга.
— Вот и все! — Мышецкий застегнул на себе красноармейскую шинель. — Можете мне верить: это ваше «спасибо» есть единственное, что я заработал за эти годы… Я согласен даже унизиться: можете обыскать меня, но, кроме вашего «спасибо», ничего не сыщется…
Стучали колеса теплушек. В раскрытых дверях вагонов, свесив ноги в солдатских обмотках, катался Сергей Яковлевич по стране, начинавшей оживать после разрухи. Было ему всего сорок шесть лет, но, казалось, что жизнь уже перекинулась на старость: нелегко дались уральские да сибирские ночи, просверленные ночными выстрелами. Колчак кончился, и… «Где-то сейчас Ениколопов? А куда бежал Иконников? Где-то они все, мои уренчане?..»
Никто сейчас не узнал бы в сухом жилистом человеке, подбиравшем на перроне махорочный окурок, бывшего князя, бывшего губернатора икамергера. Он был никто — просто так, человек («бывший»).
Продразверстка была заменена налогом: деревня стала крепнуть, наливались на бахчах арбузы, вжикали на рассветах косы, подсекая росные травы, послышались над новой Россией новые песни. И ехали обозы. Из деревень — в город. Кидали бабы ему румяное яблочко:
— Эй, прохожий, кусни-ка.
— Благодарю! — ловил Мышецкий яблоко, раскусывал его сочно…
НЭП! Залоснились вынутые из сундуков шубы — бобровые, засверкали на пальцах перстни — припрятанные. Но это его не касается. Пускай сами разбираются, как хотят. Он искал медвежьего угла, где бы можно было пристроиться на скромное жалованье и затихнуть. Такой городок, тихий и ласковый, весь утонувший в яблонях, он и отыскал однажды, входя в него на рассвете. Пели петухи, визжали телеги. Большая свинья, волоча отвислые титьки, перебегала дорогу.
На крыльцо обветшалого особняка вышел человек с челкой на лбу, сам в ярко-малиновой куртке, бренчала по ступеням длинная сабля.
— Эй… ты! — позвал он Мышецкого.
— Меня?
— Да, тебя. Документы…
Сунул документы в карман, не читая, исказал мрачно:
— Заходи, давай, будь — как дома…
ЧК. Без лишних разговоров кинули в общую камеру. Сиди!
Много повидал за эти годы Сергей Яковлевич, немало видел людских страданий, не раз слышал свист пуль. Но такого еще видеть не приходилось. Ни в чем не повинных людей расстреливали пачками, волокли женщин на казнь, и они бились на полу в истерике:
— За что? Я справку пришла получить, я только за справкой!..
Мышецкого на допросе избили до потери сознания. Допрашивал его какой-то грузин лихого вида — весь в красных бантах.
— Вэрны дэнгы! — кричал он. — Тэ, что ты, паразыт, с частный трудовой народ грабыл… Вэрны цэнность!
Сергей Яковлевич, облитый водой, лежал на полу, медленно приходил в себя.
— Примитивное мнение о князьях… Не все же были князьями Юсуповыми, я жил только жалованьем, бывали князья и нищими на Руси!
— Кназ? — кричал грузин. — Я сам кназ, мэна вся Грузыа знаэт. Вэрны дэнгы…
Вечером начальник ЧК, одетый в малиновую куртку, вызвал его к себе. На столе лежала груда свежей, только что пойманной в реке рыбы: окуньки, шестоперы, попался и один налимчик — толстенький такой, жирненький… Мутно зеленела в бутылках самогонка.
— Чисть, — сказал малиновый гад.
— Не стану, — ответил Мышецкий.
— Это почему же ты не станешь, коли я тебе приказываю?
— А потому, что ты — хам… Хам, хам, хам!
Начальник повернулся к своим собутыльникам:
— Орлы, — сказал, — завтра и этого… в расход!
Ночью Сергей Яковлевич крепко спал. А утром приехали московские чекисты и стали, ни слова не сказав, расстреливать местных «чекистов», как бешеных собак. Целые полчаса стучали кольты и браунинги, добивая сволочей, прятавшихся по углам и огородам. Трупы кидали на дворе навалом — без паники и сантиментов. Словно цветок на куче навоза, цвела сверху груды убитых малиновая куртка.
Потом в коридоре раздался чей-то голос:
— Ты кто? За что? Выходи… Мадам, не плачьте, вы свободны… А вы, гражданин? Можете итти тоже… А вы, отец? Идите с богом…
Медленно приближались шаги к камере Мышецкого, лязгнул запор, вошел высокий костистый большевик в кепке:
— А вы? — спросил. — Кто? За что?
— Видите ли, товарищ, я, как бывший князь Мышецкий, не могу сказать вам конкретно, за что меня захомутали…
— Тогда посидите, — сказал чекист, — потом разберемся!
И уголочком рта, скупо сжатого, чуть-чуть улыбнулся князю, как хороший знакомый. Вскоре он вызвал Мышецкого к себе в кабинет. На том столе, на котором ему предлагали чистить рыбу, теперь навалом, как хлам, лежали дела арестованных местными «чекистами».
— Искал я вот здесь ваше дело, князь. Но разве же тут найдешь? Послушайте, не могли бы вы сами разобраться в делах? А? Заодно и с вами выясним, что и как…
— Если изволите, — согласился Мышецкий. Московский чекист разлил по кружкам чай, положил два кусочка сахару, и вспомнилась Лиза, Лизанька, которая его разлюбила. Сергей Яковлевич присматривался к горбоносому профилю чекиста:
— А вас, — спросил, — прислал, наверное, Дзержинский?