Но однажды летом Сабанеев вернулся из Кронштадта чем-то сильно озабоченный, и Елизавета Васильевна кинулась к нему с испугом:
— Асафий! Случилось нехорошее… да?
Сабанеев рассказал, что была чистка в партии, и его исключили. «За что?» — В ответ моряк хмуро поведал:
— Меня отнесли к разряду «пассивных». Да, я не пою дифирамбов на собраниях, что Сталин велик и гениален, как всевышний. Но я не пел хвалу и его величеству при старом режиме. Я — моряк, мое дело — миноносцы. Чтобы корабли были всегда готовы к войне. Вот моя задача, как адмирала, и — как большевика, если угодно…
— Что же вы намерены делать? — спросил Мышецкий. — Уйдете?
— Ни-ко-гда! Флот есть флот, и его назначение мне хорошо известно: война на море. К этому готовлюсь сам, готовлю и своих ребят на эсминцах… Пусть так: пассивный на собраниях, я буду активным в деле подготовки своей бригады к боям… Если, конечно, — добавил угрюмо, — бригаду у меня не отнимут!
Но иногда Мышецкий покупал букетик ромашек или флакончик одеколону — шел на Рузовскую улицу, где жила Сана, друг его уренской эпопеи. Сана была вторично замужем за пожарным (у нее издавна была какая-то окаянная страсть к пожарным), вместе с нею рос ее сын Володя Бакшеев, славный малый, работник райкома комсомола и заочник ленинградского университета.
В этом доме жизнь носила иной уклад — более приниженный к земной плоскости. Сана пекла пышные пироги с треской, супруг ее, Иван Васильевич, ловко вышибал тылом ладони пробку из пол-литровки. И приходили гости: соседи по квартире или сподвижники по героическим тушениям пожаров. Заводили патефон (тогда патефоны входили в моду) и до беспамятства слушали, как «расцветали яблони и груши» или Леонида Утесова «Раскинулось море широко…»
Вместе с пожарными, раскрасневшись от рюмок, подпевал и Сергей Яковлевич — душевно и надтреснуто:
…и волны бушуют вдали.
Товарищ, плывем мы далеко…
Потом он уходил в комнату к Володе, а добрейший Иван Васильевич, муж Саны, шепотом говорил своим приятелям про него:
— Голова! В губернаторах был… С самим царем вот как мы сейчас — запросто. Теперь кином вертит…
Володя, Санин сын, нравился Мышецкому — было в нем что-то добротное, он создавал свою жизнь руками: кирпичик к кирпичику. И росли знания — рос человек. Мышецкий помогал ему во французском языке, «натаскивая» Володю в разговорах, которые вел радостно.
Но однажды Володя попросил его:
— Сергей Яковлевич, вы уж никому не говорите, пожалуйста, что моя мама держала в Уренске молочную торговлю. Я везде пишусь в анкетах, как сын прислуги…
Поздно вечером шел из гостей к себе на Софийку бывший князь Мышецкий, ныне совслужащий. И к этим маленьким людям Сталин уже подобрал определяющее их слово: винтики! — слово, впрочем, весьма унизительное для человека. Следует отдать справедливость этим «винтикам» — в тридцатые годы они вращались очень быстро: СССР с утра до ночи стоял на лесах.
Не признать успехов Советской власти не могли даже бывшие кадеты, вроде Милюкова, даже сын адмирала Колчака выступал в эмиграции за СССР, невольно восхищаясь подвигами советского народа. В белой эмиграции, особенно среди молодежи, громко говорили о возвращении на родину, упрекая родителей:
Зачем меня, девочкой глупой,
От страшной, родимой земли,
От голода, тюрем и трупов
В двадцатом году увезли?..
Это явление было добрым знаком всего того положительного, что делалось в нашей стране тогда — под водительством Сталина.
Трудно забыть этот день — первое декабря 1934 года: в этот дань, в коридоре Смольного, неким Николаевым, членом ВКП(б), выстрелом из револьвера был умерщвлен человек, которого любили и знали все ленинградцы, вся страна… Киров! Просто — Мироныч…
Я был еще мальчиком, но до сих пор вижу, как будто сегодня, балкон наш в доме № 70 по Международному проспекту, я стою возле окна, а вдоль проспекта, обжигаемые лютым морозом, двигаются к Смольному рабочие «Скорохода» и «Электросилы». Не знал я лишь тогда, что где-то в толпе взволнованных людей, стоявших на панелях, мерзнет и мой герой — Сергей Яковлевич Мышецкий; он тоже был взволнован, заражен общей тревогой народа, а факелы двигались вдоль темного проспекта, уплывая вдаль Международного от самого Пулково, и было что-то жуткое и пророческое в этом колыхании дымного пламени…
Потом до утра сидел Мышецкий на кухне со своим соседом Колей, жгли они папиросы и спички, говорили. Тихо и приглушенно. Говорили о «врагах народа». Коля обрисовывал перед Мышецким страшную картину вредительства: масло есть нельзя — в нем толченое стекло, ездить на поезде опасно — враги народа разбирают рельсы. Всюду враги — всюду, всюду! В каждом человеке надо докопаться до его сущности, и тогда увидишь, что он совсем не то, за кого себя выдает. Все притворяются преданными, а на самом деле…
— Сажать их надо! — сказал Коля под утро. — Пусть останутся только преданные… А про тебя, Сергей Яковлевич, думаю часто: хороший ты мужик, но черт тебя разберет, кто ты такой?
— Коля, — попросил Мышецкий, — не надо… Не надо так. Зачем ожесточать свое сердце? В мире и без того много горя. Посмотри, как ты живешь, Коля?
— А как живу?.. Мы самые счастливые люди на свете!
— Верно. Жена и ты спите в одном углу, на голове у вас лежит счастливая теща, а дети — под кроватью. Надо Россию строить. Строить надо, а не болтать! Вот и Ленин, я ведь знал его за блестящего статистика, он тоже говорил — стройте. А ты… сажать?
— Ты, Сергей Яковлевич, ни хрена в политике не смыслишь!
— Это верно. Я знаю очень мало. Вы, молодые, забьете меня цитатами. Но вот я читал «Завещание» Владимира Ильича, где сказано…
— Это какое же завещание? — спросил Коля. — Уж не контра ли?
— Нет, не контра. Ленин дал характеристику Сталину, чтобы до руководящей работы в партии его не допускать. Ибо он своеволен, капризен, подозрителен и любит загребать себе необъятную власть И сейчас он — диктатор, только себя любит, себя слушает…
Коля сразу соскочил с плиты, погасил окурок:
— Вот что, Яковлевич, пора спать… И давай так условимся: между нами никакого разговора не было. И ты мне про это завещание никогда не говорил. Знать ничего не знаю.
— Ну, ладно, — согласился Мышецкий. — Я, действительно, ничего не говорил. Мы ведь только соседи…
Ленин указывал в своем историческом «Завещании», что нетерпимость Сталина, его невежливость, зазнайство — все это «не мелочь, или это такая мелочь, которая может получить решающее значение». Кажется, пророчество великого Ленина уже начинало сбываться: сумма мелочей, составляющих характер Сталина, уже оказывал на общество свое решающее значение.
Я помню от тех времен плакаты, расклеенные по городу: стоит бодрый Ежов и в ежовых рукавицах давит какого-то хилого интеллигента в очках и старомодных ботинках. Судя по морде Ежова, ему это занятие очень приятно, но бедному интеллигенту пришел капут. Бдительность «рыцаря революции» Феликса Дзержинского обернулась вдруг «ежовыми рукавицами», которые давили правых и виноватых. Из машины государства выскакивали каждую ночь «винтики», западая в щели застенков, и те «винтики», которые бывали порой маховыми колесами, — без них машина двигалась с трудом, едва поскрипывая. Но Сталин голословно объявил: