— Незаменимых людей нет! — И, поверив, ему долго аплодировали.
В эти годы люди научились не ходить друг к другу в гости, озирались и переглядывались: кто тут враг? Кого возьмут в эту ночь?
Однажды Мышецкого вызвали в отдел кадров. Пошел.
И уж Отечества призванье
Гремит нам: «Шествуйте, сыны!»
За столом сидели, помимо начальника, еще двое. Весьма подозрительных типа. Которые доверили разговор начальнику, а себе оставили только премудрое исподлобья-глядение. Волки, а не люди!
Вот и первый вопрос — весьма знаменательный:
— Гражданин Мышецкий, расскажите нам, как вам удалось пробраться на работу в киностудию и заявить себя хорошим работником?
— Я подал заявление, — ответил Мышецкий, — приложил фотокарточку, заполнил анкету… меня приняли!
Двое усмехнулись: мол, вот дитятко, идиота корчит.
— Не об этом мы вас спрашиваем, — продолжал начальник отдела кадров. — Вы нам скажите, как вам удалось скрыть от народа свое княжеское происхождение и то, что вы верой и правдой служили кровавому режиму Николая II — режиму жандармов и сыщиков!
— А я разве что-либо скрывал?
Раздался дружный смех, покачивание головами с упреком: мол, что же ты, гражданин, за дураков нас считаешь? Сергей Яковлевич тут вспомнил Менжинского: чекист-ленинец говорил с ним, не унижая его достоинства, хотя и не снисходя, оставаясь на высоте своего карающего положения. А эти…
— Я все указал в анкете, ничего не скрывая! — повторил он.
Вот анкету-то они, оказывается, и не смотрели. Погорячились! А когда прочитали, то там все было: и чин и титул. Это озадачило допытчиков, велели выйти, подождать в коридоре, снова позвали:
— Подавайте заявление… по собственному желанию.
— Можете взять от меня подобное заявление… Я уволен, как говорилось в старину, по «третьему пункту»!
Потом он узнал, что начальника отдела кадров, не в меру ретивого товарища, взяли на следующий день.
— Бог шельму метит, — сказал Мышецкий. — Вот пусть он теперь хлебает шилом патоку.
Бухгалтером никуда не брали, об учительстве и думать не приходилось. Теперь анкеты читали внимательно. А скрывать свое прошлое Мышецкий не считал нужным. Каждый человек имеет свою судьбу — каждому свое. Не виноват он, что родился не в бараке…
И тогда снова приобрел он себе гибкую отличную пилу. Каждое утро, опоясавшись ею и ткнув за пояс топор, стал выходить на площадь возле Сенного рынка. Там всегда, похлопывая рукавицами, стояли пильщики, покрикивая на прохожих:
— А вот, кому дрова попилить, поколоть? Это мы завсегда можем… На пол-литра дашь, хозяйка? Тогда — пошли…
Работали организованно — артелью (анкет не заполняли). Рассчитывались чистоганом — без налогов. Вот тут и пригодилась Мышецкому старая практика да хорошее питание с детства. Пилил — любо-дорого, хорошо! И дышала грудь морозом — просторно… Колол же дрова бывший городовой, бляха № 412, затаившийся от гнева народного под чужой фамилией — Копченкина. Да еще был дядя Вася — потомственный питерский алкоголик. Дополнял эту теплую компанию бывший князь Мышецкий, в прошлом тайный советник.
Потому-то, наверное, и не коснулся Мышецкого тридцать седьмой год с его арестами и высылками. Кому он нужен теперь с пилой да с пол-литром под вечер? Сталин метил в иных — твердых ленинцев, верных заветам Ленина, бунтующих, в тех, кто выдавался из массы.
А тут что? — Мелюзга… мусор… бляха № 412… Были у Сергея Яковлевича большие нелады дома с сестрой. Додо опускалась все ниже. Навещали ее друзья-барахольщики — испитые, страшные, с хорошим французским прононсом. И начались у нее с братом пьяные свары: стыдно перед соседями, перед дворниками.
Не раз прибегали соседские мальчишки: — Дядя Сережа, а ваша тетка Авдотья опять пьяная у булочной валяется. Ее сейчас милиционер в отделение поволок… Плохо, очень плохо. Сергей Яковлевич надевал кепку и шел выручать сестрицу. В доме, где я провел свое детство, как раз напротив молококомбината, в первом этаже (где сейчас молочное кафе) была в те времена широко известная пивная. Там-то и повадилась пьянствовать Додо; я еще помню эту старую грязную бабу и рядом с ней высокого крепкого старика с румянцем на щеках, который не раз тянул ее из пивной: «Пойдем, Додушка, домой… постыдись!»
Мой отец, сам не дурак выпить, как положено «щирому украинцу», отводил меня от окна: рано смотреть такие вещи — лучше читай…
Очевидно, те же радости, которые испытывал я, как мальчик-ленинградец, испытывал, наверное, и мой герой — как старый петербуржец. Город хорошел: залили асфальтом Пулковский меридиан вдоль Международного, строился мрачный дом Союзпушнины и Фрунзенский универмаг, пробежал с флажком первый троллейбус.
Да, Мышецкому эти перемены в облике города были приятны. Как никак — хорошо! Особенно внимательно следил он по газетам за Уренском: там теперь работает — на месте сгоревших салганов — громадный мясокомбинат, открыты два техникума, областной музей, на месте Обираловки разбили парк культуры (наконец-то!), а демонстрации проходят по Влахопуловской улице, которая теперь имеет честь называться Сталинским проспектом.
Все закономерно и все можно объяснить в этом мире. Но вот пришла к нему Лиза, Лизанька — уже старая — и долго плакала: Асафий Николаевич в эту ночь арестован, как «враг народа». Что он мог сказать женщине в утешение?.. А в субботу навестил Сану, и Сана долго вытирала руки о чистенький передник, прятала глаза:
— Сергей Яковлевич, — сказала, — Володя вот у меня… да и вы, все-таки, что ни говори, а… Оно же и нас поймите!
Сергей Яковлевич поцеловал на прощание руку Сане:
— Не надо, Сусанна Петровна, я все понимаю. Может, вы и правы: мне, действительно, не стоит бывать у вас…
Трещал сильный мороз, сковывая дыхание. Уже темнело, когда артель закончила пилить и колоть во дворе на Серпуховской. Зашли в пивную обогреться. Выпили, и ударила водка в голову. Сергей Яковлевич заговорил: о Малюте Скуратове, об Иване Грозном — безо всякого уважения. Городовой и алкоголик прослушали пылкую речь бывшего тайного советника о Бироне и Бенкендорфе.
— Где они? — спросил Мышецкий, запивая спич жигулевским пивом. — Россия-то стоит… Так и с этими — Ежовыми да Берия!
Копченкин (бляха № 412) встал — бестрепетный:
— Вот возьму я, Яковлевич, да и капну на тебя… Не боишься?
Но дядя Вася (славный алкоголик) кулак ему к носу приставил:
— Капни, шкура старорежимная! Вот только капни… я тебе тоже капну! Тебе твою бляху напомнят… Коли, как колешь, и молчок!
Да-а, нехорошие времена. На площади перед Исаакием колыхался над зданием германского консульства флаг со свастикой.
Додо допилась до белой горячки, и он уложил ее в больницу имени Капранова (в конце Международного). Это случилось в разгар мехового аукциона. Ехал обратно на трамвае и видел, проезжая мимо Союзпушнины, как теснятся возле здания иностранные машины: шел международный торг мехами. А дома Коля сказал с подозрением: