— Извозчик, извозчик! — закричал Мышецкий…
В ресторане «Медведь», где он был избавлен от стеснительных встреч, Мышецкий опять попросил себе щи — обязательно вчерашние. И здесь они стоили уже не на копейку дороже, а на целый рубль. Ну, это ничего: он не обеднеет и не разбогатеет с рубля…
А вокруг сидела жующая, сверкающая и умствующая Россия, — Россия лейб-гвардии, трестов, банков, Генштаба, биржи, редакций. До князя долетали обрывки фраз, сказанные над крылышком фазана, вырывались запитые редерером, такие странные слова:
— …бойкот …локаут …лебель …акции!
Мышецкому вдруг стало смешно — по-мальчишески. Что творится в России? Его бабушка знала четыре языка. Она подолгу живала в Европе. Она танцевала еще с Александром I, когда не остыл пожар московский. В доме ее родителей запросто бывали декабристы. Бабушка была образованной женщиной… «И вот я, ее внук, — думал Сергей Яковлевич, — я слушаю сейчас эти слова и уже привык к ним… Ну-ка сюда мою бабушку! Она бы просто не поняла, о чем говорят, чего боятся все эти люди. Ей бы, наверное, показалось, что вся Россия сошла с ума… Рехнулась!
Боже, как быстро летит время, с каким грохотом переворачивается старый корабль старой России!..»
6
Первого мая — вдали от России — началась чудовищная битва возле Цусимы, но еще полмесяца, отлетая от бурлящих воронок, блуждала по миру весть о разгроме русской эскадры, пока не коснулась тонкого шпиля адмиралтейства в Санкт-Петербурге…
С грохотом, обнажая черные днища, переворачивались броненосцы, и вода с ревущим свистом выгоняла спертый воздух из душных отсеков. Угасающие сирены, уже захлестнутые пеной, отчаянно трубили о позоре русского флота. На глубине океана была похоронена робкая надежда царя подписать мир непременно в Токио. «Только в Токио, — рассеянно улыбалась императрица. — Ведь и Серафим Саровский так предсказал, господа…» Откуда они это выкопали? Бог им судья…
Но «великий позор» еще не дошел до Петербурга, и 1 мая причиняло двору иные хлопоты: боялись стачек и демонстраций. В этот день Сергей Яковлевич проснулся позже обычного. Лежал. Курил. Лениво массировал живот. Глянув на календарь, князь машинально отметил: «Однако по воскресеньям гуляют, а не бастуют. Трепову просто повезло».
Трепову и впрямь повезло: демонстрация в этом году ушла в «подполье». Незаметная для треповского ока, она выплескивалась на глухих окраинах столицы. Там, на кочках чухонских болотец, в редколесье березовых рощиц, в лукоморьях «Маркизовской лужи», собирались массовки рабочих. Правда, около полудня столицу империи потрясли, словно короткие взрывы, митинги. Но они, как землетрясения в два-три балла, отмечались только специалистами (сиречь, Треповым), а в основном Петербург — обывательский и воскресный — оставался в счастливом неведении того, что почва России снова сдвинулась под ногами — навстречу революции…
Так было и с Мышецким, когда он вышел на улицу. Увидел свежие гвоздики, прибывшие ночным экспрессом прямо из цветущей Ниццы. Один цветок в бутоньерку — как хорошо… ах!
На Фонтанке в саду «Аполло» князь отлично позавтракал. Устрицы из Аркашона были свежие, а вот балтийский угорь явно залежался.
— Ты что мне подал? — рассердился Мышецкий на лакея.
— Ваша милость, теперича такое положение вышло, что из Европы везут свеженину, а на Руси все протухло. Сами изволите наблюдать — забастовки кругом: еще в дороге все тухнет!
Приятной зеленью наливались в саду деревья, радостно подставляя ветви весеннему солнцу. Чирикали воробьи. Солидный господин за соседним столиком сказал Мышецкому:
— А подлец лакеишка — прав, язва! Немцы — мое почтение, сударь! Вот бы нашим радикалам у них поучиться… У них забастовочка — шалишь: как решат в рейхстаге. Маевочку справить? Пожалуйста, как министр решит… Ловкачи да умницы, вот бы нам!
Неумело расставляя костыли, пробирался среди столиков одноногий капитан. На мундире — ленточка Георгия, а пустая штанина заколота французской булавкой.
— Не возразите, сударь? — спросил инвалид, избегая сочувственных взглядов женщин, и сложил костыли возле стула князя…
Набежала легкая тучка, померкло на мгновение солнце. Но тут же снова пробилось через листву, и еще краше расцвели женские лица, а на громадных, как колеса, шляпах дам будто ожили искусственные букеты. Как сочно и молодо, как пьяняще и чувственно звенел в этом саду женский смех, — вот он, милый Петербург, милое воскресенье, белые речные трамваи плывут по Фонтанке под чарующую музыку Штрауса…
Лакей презрительно слушал, как инвалид выбирает для себя что-либо «попроще», за которым так и напрашивалось что-нибудь «подешевле».
— …попроще, — говорил капитан, стыдясь. — Селедочка с луком имеется ли? Можно? Ну, и водки, што ли… Да, пожалуй!
Сергей Яковлевич предложил офицеру мадеры.
— За то, — сказал, — что вы пережили там… в Маньчжурии!
— Ах, сударь мой, — вздохнул бедняга капитан. — Там мне было легко. А вот здесь… Здесь плохо, сударь!
И, быстро закрыв глаза, словно боясь близких слез, он по-армейски лихо опрокинул в рот себе рюмку мадеры. И крепко выдохнул, словно от водки. Винить человека нельзя: привычка казармы, традиция японского фронта!
— Культя вот, — сказал офицер неожиданно. — Культя у меня, сударь, сплоховала. И давали протез, да не лезет. Вот так и остался я, как говорят цыганки, при своем интересе… — тронул он свои костыли, печально улыбнулся.
— Думал ли я, — заговорил капитан снова, — что наши поражения могут только радовать людей в России? Мы ведь там лезли на рожон, грудью ходили на пулеметы. Только бы — Россия, только бы — честь, только бы — слава! И когда отступали, мы были измучены одним: как-то перенесут это там, на родине? А вот вернулся я… без ноги, как видите. Вот и культя опять-таки: нехорошо. И начну рассказывать, слушают. А кажется — им все равно. Теперь ведь как говорят? «Чем хуже — тем лучше» — вот как говорят, сударь…
Сергей Яковлевич был подавлен. Глухой отголосок русской трагедии коснулся его сердца явью, и это было тяжело. Оттого еще тяжело, что нечего было возразить. Можно только снять шляпу и склониться перед человеком, которого ранили дважды. Там и здесь.
И вдруг эта толстая свинья за соседним столом повернула к ним свое рыло, а в петлице — тоже гвоздичка из Ниццы, как и у князя Мышецкого.
— Много вам платили, — сказал капитану. — Меньше пить надо было, оно бы и завертелось в другую сторону…
Костыль, ловко пущенный, как стрела, пролетел мимо груди Мышецкого, произведя грандиозное разрушение на столе толстяка. Он сбрасывал с панталон ошметья салата, соус провансаль проступал на его жилетке, как пятна ржавчины.
— Что я сказал? Что я сказал? — кричал толстый мерзавец. — Вы, сударь, привыкли там рукопашничать… Но я тебя, сороконожку, под кодекс подведу… Эй, рубль дам — свисти!
Инвалид сделался страшен, сказал лакею: