«Великий срам» Цусимы тяжело засел в сердце каждого, и поначалу весь съезд желал немедленно ехать прямо к царю. Но тут социал-демократы вышли из состава съезда, заявив, что задачи их партии несходны с интересами Союза союзов. После этого избрали депутацию к царю. Возглавлять ее должен был профессор-философ князь Сергий Трубецкой, издатель журнала «Вопросы философии и психологии» (в этом журнале он печатал тех, кто шел «от Маркса н а з а д к Канту!»). Профессор был человеком с импозантной внешностью, с большими печальными глазами, в которых светилась мировая скорбь; Трубецкой не говорил, а — вещал…
Либеральная Москва кинулась на вокзал, и Сергей Яковлевич с трудом достал себе билет второго класса. Поездкою он был доволен: понял, что он не один… Медленно тянулась за окном русская зябь, блеклая зелень крестьянских посевов. Вечерело, и загорались на пожнях костры пастухов. Капризничал ребенок в купе, а мать, немолодая чиновная дама, утешала его песенкой:
Иду я, вижу я —
Под мостом ворона мокнет,
Взял ворону я за хвост,
Положил ее на мост —
Пусть теперь ворона сохнет…
— Исо, исо, — просил ребенок, брыкаясь.
— Спи. Я дальше не помню. Мышецкий почтительно склонился к даме:
— Да будет мне позволено, мадам? — И спел ребенку дальше:
Иду я, вижу я —
На мосту ворона сохнет.
Взял ворону я за хвост,
Перекинул через мост —
Пусть теперь ворона мокнет…
Спел и задумался… «Ведь так можно без конца — высохнет ворона, потом вымокнет, снова надо ее высушить… Нескончалочка! „Забыв уже о ребенке, князь думал теперь о себе: „Не слишком ли много мы сушим и мочим, говорим и отвечаем? Что царь? Что Трубецкой? Наверняка они хотят лучшего, как и я. Но… был же я в Уренске, желал только доброго, а что вышло? И не есть ли эти банкеты и съезды все тот же сезон «бояр-рюсс“, только под иным соусом?“
— Исо, исо, — просил мальчик, капризничая. Но тут мать дала ему хорошего «шпандыря».
— Уймись, — велела. — А то сейчас городового кликну!
И летела за окном темная Россия — беспомощная, хаотично разбросанная по холмам и лесам. Истина еще не отстоялась, на душе князя было муторно от раскола и безверия.
К восьми утра подали придворный экипаж. Городовой на углу отдал честь. Дворники с почтением перестали мести улицу. Лакей в придворной ливрее приоткрыл дверцу, блеснувшую гербом, и Мышецкий, придержав шпагу, от которой уже успел отвыкнуть, нырнул в душную полость кареты. За окнами спешил пробуждающийся Петербург. Зеленый плюш был пропитан духами, пылью. С утра было жарко… Особый вагончик, поданный к разъезду сановников, был пустынен. Одинокий проводник (тоже в царской ливрее) лениво обтерхал в ладонях яйцо от скорлупы и съел его — сыто и равнодушно.
Вот и Петергоф: лошади вывезли его на эспланаду дворца, внизу с грохотом рвался в небо фонтан «Самсон», вдали виднелась шахматная клетка каскада. От звона воды и морской свежести Сергей Яковлевич чувствовал себя молодо и счастливо. «Как и впрямь все замечательно, как чудесно мне жить!..» Но княжеские восторги быстро остудил дворцовый чиновник словами:
— Его императорское величество изволили отбыть из Петергофа в Царское, где и примут вас, очевидно, сей же день.
Возмущаться противу царя, конечно, не приходилось.
— Не отпускайте кареты, — попросил Мышецкий…
А тут набежала и тучка: к дождю! И вот снова, как последний дурак, сидит он в сановном вагончике, проводник солит и жует яичко, дымно наплывает Петербург. Было понятно, что Николай II заметает следы, меняет места ночевок и дневок. Слава богу, дворцов в округе столицы много, есть где затаиться до времени…
«Если прячется от революции, — думал князь, — то делал бы это благопристойно, не унижая достоинства своих чиновников…»
Опять пересадка. От царского павильона снова тащится поезд, острой искоркой блестит башня Пулковской обсерватории на горе, вся в таинственной дымке. «Ах, сколько бы отдал я уренских губерний за одну только звездочку, названную моим именем!..» Вдали отчетливо и сухо громыхал гром. Шумно зашевелилась листва в парках царской резиденции. Бойкие кони легко бежали по гравиевым дорожкам. Мышецкий спросил у сопровождающего служителя:
— Надеюсь, его величество больше никуда не отбыли?
Его отвезли для начала на бывший Гофмаршальский двор, просили обождать. Возле дома стоял автомобиль, и шофер, весь в коже, как человек из другого мира, рявкал на любопытных зевак:
— Всего гривенник. До Павловска и обратно! Мужайтесь…
Мышецкому отвели покои из трех комнат. Спальня с готовой постелью, кабинет и приемная. Наконец подали чай и сказали:
— У вас еще час свободного времени. Можете, князь, располагать им по своему усмотрению… Вот — бумага!
Аудиенции с прошлого года заметно усложнились: покои, чай, осторожность. Словно преступнику перед казнью, выдается бумага. Пиши, заклинай, возвещай потомству — и верь: отправят на казенный счет. Писать Мышецкий не собирался. Да и некому, кажется. Однако бумага была отличная — бланк императорских дворцов, с гербом Царского Села. Искушение было велико — сама бумага привлекала. Но — кому писать? Решил смальчишничать, написал так:
«Досточтимая Конкордия Ивановна, г-жа Монахтина! Премного наслышаны мы о красоте Вашей, коя напрасно пропадает в Уренских краях. До тиши дворца нашего долетела чрез препоны эта благая весть, и вот, именем титула нашего (зри гербы), призываем тебя явиться для всего такого протчего. Истинно пребываем и остаемся и т. д.».
Под окнами Гофмаршальского двора с дребезгом, готовый развалиться или взорваться, прокатился автомобиль. Князь запечатал конверт, усмехаясь. Глотнул чай — уже остыл. Взялся за перчатки:
— Я пройдусь пешком. Как раз и время…
— Учтите, князь, — подсказал ему служитель: — Его величество не в Екатерининском дворце, а далеко — в Баболовском…
Сомнений не оставалось: Николай II прячется. Ну, бог с ним!
За Китайской деревней (где Карамзин когда-то писал свою «Историю»), от самого Большого каприза, начинался Баболовский парк — запущенный, как лес. Мышецкий узнавал дорогу, памятную ему по былым прогулкам — в юности. Идти до Продольной аллеи, потом надо свернуть налево… «Да, кажется, так».
В воздухе сильно парило. Трещал гром. Возле поэтичного Березового мостика Мышецкий остановился, пораженный неожиданной картиной. За обочиной, посреди свежевспаханных борозд, стояли новенькие плуги. Тут же похаживали два генерал-адъютанта, суетился старичок в пальто. Вздрагивая гладкою кожей крупов, отгоняя слепней, стыли здоровенные битюги-першероны. С треском раздвигая кусты, на поляну выбрался Столыпин; в его бороде, завитой мелкими колечками, блеснула на солнце ранняя проседь.
— Петр Аркадьевич, а что вы здесь делаете?