— Пиши, — сказал осиянный: — «Наша жизнь за веру, царя и отчизну!»… Гони вторую строку, а я еще за «собакой» сбегаю!
Сенька быстро сочинил вторую строчку.
— Пристегиваю, — сказал: — «Встань, очнись, подымись, русский народ!»… Вот теперь мы крепко застряли, Ферапонт Матвеич!
— А что? — спросил Извеков. — Почему застряли?
— Да рифму-то на слово «отчизна» хрен подыщешь!
— Ты же в гимназиях учился. Нетто классики тебе незнакомы?
— Помшо, — сказал Сенька, — была у Пушкина «укоризна».
— Укоризну никак нам нельзя, — спохватился мясник. — Кого мы укоряем? Отчизну? Не пойдет… Тризна! Не. Тоже не годится. Мы ведь не хороним отчизну… Ну-ка, Сень, ты ловчей меня — так сковырни-ка пробочку! Лей… Сейчас придумаем.
Выпили еще по стакану водки.
— Новизна! — выпалил Сенька.
— Во, это в аккурат…
И подшили к «программе» следующую поэзию:
Наша жизнь — за Веру, Царя и Отчизну!
Встань, очнись, подымись, Русский Народ
Прочь! Долой вражью социалистов новизну!
Русский Человек на врага так и чешет вперед!
Быстро допили вторую «собаку», проверили как следует запоры, спустились в погреб, где стоял портативный типографский станок. Сверстали текст, вытерли руки, вставили матрицу в машину.
— Сень, крутани!
Из-под барабана, смазанного краской, вылезла свежая листовка; оценили ее со всех сторон:
— Снизу надо нажать, а то не пробивает… А сверху — краски маловато…
Исправили и погнали тираж. Бумаги у них было — хоть отбавляй: госпожа Попова их обеспечила.
Листовку только что прилепили к забору, клей еще не подсох, и Казимир без труда оторвал ее от досок. Дураки дураками, а вот станок печатный у них имеется! И — бумага опять-таки. «Нам бы все это», — подумал с завистью Казимир.
Достал пачку папирос «Максудия», раскурил. С плеча машиниста свисал пиджак. Он стоял в глухом конце улицы, и далеко, аж до самого вокзала тянулись притоны и дешевые (в двухгривенный) публичные дома. Из раскрытых дверей доносились яростные визги граммофонов, смех и гогот темных, одураченных водкой людей. Скрываясь в тени забора, Казимир сторонился прохожих. Как бы не узнали — позор-то какой! Бросил окурок, пришлепнул светлую точку огня каблуком… «Придет или не придет?» — занимало его.
— Идет, — шепнул Казимир, выступая из тени забора. Навстречу машинисту, сдвинув кепчонку на глаза, шагал деповский слесарь Ивасюта — его партийный товарищ-боевик, шагающий в публичный дом… к проститутке! К известной Соньке…
— Привет от Сони, — сказал Казимир и ударом жилистого кулака бросил Ивасюту в канаву, в лопухи, в пыль, в банки…
— Ты што? — заговорил парень, вылезая. — Своих бьешь? Ну да — выпил… Ну да — Сонька ждет… Так не святой же я!
Казимир взял его за грудь, и сразу треснула рубаха Ивасюты.
— Кому верить? — спросил со свистом. — Тебе, что ли, гнида верить, ежели ты по притонам шляешься?
— Пуссти… последняя рубаха моя!
— Отпускаю. — Казимир разжал пальцы. — Дурак! Ты теперь чистым быть должен… Не рыпайся! Я прав, а не ты! Отряхнись.
В темноте обшибал себя Ивасюта ладонями от пыли.
— А куда денешь себя? — сказал. — Не все же книжки читать. От тоски сдохнешь… А Сонька — сука: растрезвонила, видать.
— Ты Соньку оставь, у нее дело такое. А с тебя спрос велик: ты теперь в боевую дружину записан… Делать нечего? Лишний раз револьвер разбери да смажь. Вот и дело… Пошли задворками!
Вывернули с Петуховки на Всех Скорбящих; в сумерках белело классическое здание больницы, все в завитухах и блямбах. По откосу протащилась, шарпая по песку, телега с охающей бабой.
— Неправда, — сказал Казимир после долгого молчания. — Дел много. Сейчас еще вполрукава, а вот, случись революция, тогда и рубаху скидывай — жарко станет… Ну, по зубам я тебе, друг милый, верно дал — по заслугам, чтобы ты очухался. Прощай!..
Дома Казимир подтянул гирьки на ходиках, подождал, пока Глаша накроет на стол. Уютно мерцал огонек лампы, и так не хотелось отрываться от обжитого домашнего быта, от забот жены и гнать куда-то громыхающий во мраке состав… Товарный, порожняк!
— Глаша, — сказал Казимир, — а что твой хирург с глазами то желтыми, то голубыми?
— Чего это ты о нем вспомнил? — удивилась жена. — То мне сам рот затыкал, то вдруг заинтересовался?
— Да так… Странный человек! Сослан как боевой революционер. А ведет себя… прямо скажем — странно себя ведет. — Этот разговор как-то сразу увял, Ениколопова забыли. — Пирожки у тебя с чем? — спросил Казимир.
— С капустой, с яйцами… Завернуть в дорогу?
— Да, — сказал Казимир, — заверни побольше…
Борисяк ел пирожки с аппетитом — круто гуляли под кожей желваки скул. Одобрил Глашину стряпню, потом сказал:
— Что губернатор? Крушит губернию или пока жалует?
— Да тихо как-то. Ну, Паскалю, конечно, по шапке он треснул. Да теперь эту сволочь нелегко задавить. Скупил акции — буржуа!
— Не князь, так мы все равно раздавим, — убежденно сказал Борисяк. — Умрет тихо, даже не щелкнет, когда под ногтем лежать будет… Ну, рассказывай: оружие — как?
— Как и условились: только надежным. Понимаешь, Савва, вчера я часа два болтался на Петуховке, дежурил…
Борисяк выслушал рассказ об Ивасюте и спросил:
— Оружие забрал у него?
— Нет. Все-таки — надежный. Боевой…
И вдруг Борисяк треснул кулаком по столу:
— Почему не забрал? Надежные по бардакам не ходят!
— Но я думал… — Казимир слегка оторопел.
— Думать поздно! Людей надо отбирать — знаешь как? Тютелька в тютельку, один к одному, как жемчуг, надобно нанизывать.
Казимир молча положил перед ним листовку уренских черносотенцев. Борисяк, не глядя на бумагу, горячо продолжал:
— Вот уже три дня в Лодзи рабочие сидят на баррикадах. И мы тоже должны быть готовы. Потому и говорю тебе, и не устану повторять: руки революционера — да будут чистые, как и душа его… А всю сволочь — вон!
— Да ты прочти, Савва, — показал Казимир глазами.
— Шрифт хороший, — сказал Борисяк, прочитав листовку. — Это мой станок, я его сразу узнал. Тогда, когда мне удирать пришлось, активуи
[7]
и перетащили его на свою сторону. Надо отобрать!
Савва грузно встал. Цокая подковками сапог, прошелся по комнате. Послушал кенаря. Черная косоворотка облегала грудь Борисяка, дышащую широко и шумно. Выглянул в окно — нет ли кого?