— Я не запрещаю вывешивать флаги, — ответил Мышецкий. — Не знаю, как у вас, а у меня в Уренске каждый молится на свой лад: один — красну солнышку, а другой — ясну месяцу…
Князь присмотрелся: флаги были вывешены над кухмистерской вдовы Супляковой, над редакцией «Уренских губернских ведомостей». А вот над жандармерией флага не висело: это похоже на Дремлюгу — ведь он не раз повторял вслед за Сущевым-Ракусой: «Мы люди незаметные, скромные, по стеночке ходим, по стеночке…»
Телеграф принес первые известия. Например, что турецкая цензура не пропустила в печать ни единой строчки о созыве Государственной думы в России. А русская полиция (турецких газет не читая) пошла на поводу султанских цензоров: в некоторых губерниях «Учреждение о думе» прятали от мужиков как вредную крамолу.
Чиколини тоже суетился изрядно, намекал Мышецкому:
— Как бы, князь, худого не вышло! Да и выборы опять-таки… Что за штука? Впервые в жизни выбирать станут — как бы волосами не сцепились! Привыкли от начальства поставленных видеть…
Мышецкий взялся за трость, надвинул шляпу:
— Поехал ужинать… А вы, Бруно Иванович, будьте готовы: завтра — так и быть! — нагрянем на господ Жеребцовых и победим…
На демократических началах губернатору, как и прочим, Бабакай Наврузович вспенил бокал дарового шампанского. Между столиков, вытирая потную шею, околачивался директор депо — Смирнов.
— Иван Иванович, а что слышно у вас в депо?
— Ни гугу, князь…
В пику ресторанной добродетели, Сергей Яковлевич расплатился за шампанское.
— Ни гугу… Это великолепно: рабочие, ей-богу, умники — молчат, и все тут, как будто их это не касается!
Борисяк в эти дни спрашивал у Казимира Хоржевского:
— А что князь? Как он?
— Ни гугу, — отвечал Казимир.
— Что ж, он, видать, умнее многих!..
Через день Дремлюга принес князю свежую листовку, еще влажную:
— Содрали сейчас с забора, клей еще не высох. Как понимать?
А в листовке было сказано: «Манифест от 6 августа есть наглое издевательство над рабочим классом всей России…»
— Как понимать? А вот так, капитан, и понимайте, как здесь написано, — ответил ему губернатор. — Будь вы или я на месте рабочих, разве мы бы с вами не подписались под такой листовкой? Нельзя же давать право свободно мыслить и выражать эти мысли только тем, кто проживает в квартире из десяти комнат!..
— Я понимаю вас, князь, — сказал Дремлюга со всей душевностью, — вы смотрите на князя Сергия Трубецкого — как он? Да еще на Союз союзов, что в Москве копошится…
— Капитан! — заметил князь. — Копошатся только домовые в чулане да кикимора под печкой. А Союз союзов составлен из передовых людей, которые и объявили бойкот этому «батарду» Булыгина!
— Вы ошибаетесь, — возразил Дремлюга. — Распалясь, они объявили бойкот — верно, но теперь можете прочесть, что пишет наш хваленый Милюков в «Сыне отечества»…
И это было правдой: «Осанна, осанна!» — кричал Милюков.
— Мне-то что? — сказал Мышецкий. — Я остаюсь при своем мнении: лучше, капитан, никакой думы, только не эта!
Дремлюга заметил нервную трясучку в пальцах князя, под выпуклым стеклом пенсне вздрагивало веко правого глаза.
— Вы так взволнованы, князь, так горячитесь…
— Нервы, — резко ответил ему Мышецкий.
— Можно, как мужчина мужчине?
— Ну?
— Обзаведитесь женщиной… Право, князь, от души!
Сергей Яковлевич мгновенно вспыхнул:
— Ваше ли это просвещенное дело — давать мне советы?..
Странно, что, когда жандарм ушел, Мышецкий вспомнил о Корево — скромной черноглазой акушерке. Было в ней нечто такое, что зацепилось за сердце, как колючка шиповника, — не выдернуть.
Отчаялся и позвал Огурцова.
— Надоело все, — сказал. — Дела есть?
— Нету, — просиял старый «драбант»…
Незаметно наступила пора «опрошения», как он называл сам эту перемену в себе. Вдруг ему расхотелось следить за собой, все реже облачал он свое большое обрыхлевшее тело в мундир, все чаще прибегал к скромнейшему сюртуку. Высокие простонародные сапоги (удобные, чтобы не возиться со штрипками) даже шли к его высокой фигуре. В таком-то вот виде, в сапогах и сюртуке, Сергей Яковлевич и нагрянул однажды под вечер в молочную.
— Ну, Сана, — сказал, — угости меня чем-нибудь… Голоден!
Добрая женщина угостила его на славу, но вина не дала:
— Не надо вам пьянственного, Сергей Яковлевич, по городу и без того невесть что болтают о вас…
— А все-таки — что же, Сана?
— Разное… — помялась женщина. — Будто вы и не служите совсем, как раньше, а так… Да и пьете вы много. Вам не надо!
— Пожалуй, Сана, ты права: не надо бы! Но зато это забавно. Я далеко не оригинален. Да, это так… — И неожиданно рассказал Сане, притихшей: — У меня вот бабушка по линии матери была правдоискательницей. Ездила по Европе, плавала даже в Америку. И все искала… пророка, что ли? Не знаю, кого и что она искала. А в результате ничего не нашла и — спилась. Самым безобидным образом спилась она в своей тверской деревеньке. Даже не на вине, а на мужицком пеннике… Она была хороший и умный человек, умела лечить, и мужики десять верст несли ее гроб до нашего родового. Я часто думаю о ней, и приходит мысль: не в бабушку ли, искателыгацу истины, я и пошел? Ты поняла меня, Сана?
— Все человеческое, Сергей Яковлевич, понять можно…
Мышецкий с удовольствием подержал в своей ладони крупное теплое запястье женщины, втиснутое в золоченый браслет.
— Ах, милая моя Сана, если бы мне два года… Даже один год назад! Все бы начал иначе… Ты даже не знаешь, сколько мерзости и путаницы внес в свою жизнь я за эти два года.
— Да отчего? Ведь вам так много дано. Как никому…
— Ты не права, Сана: у меня, наоборот, все отнято.
— А-а, понимаю теперь: вы о… жене?
— Нет, о… министерстве! — ответил Мышецкий. — Впрочем, так мне, дурню правоведному, и надо. Служил бы, как прочие, по судебному ведомству. Не лез бы к Плеве! Грешил бы себе стишками. А назло сестрице моей, женился бы на такой вот, как ты, Сана, и все было бы превосходно. — Помолчал и сказал прямо в лицо: — Сестрица моя — страшна, я боюсь ее… В кого она?
Сана долго не отвечала — было видно по лицу ее, что она размышляет — говорить или промолчать? Наконец решилась:
— А, скажу… Сергей Яковлевич, ведь я налог плачу…
— Кому?
— Да вот, обложили… Сестрица ваша и хулиганы ее.
Мышецкий до боли сжал в пальцах спинку венского стула:
— О чем ты говоришь? Что это значит?