— Мужики, ваше сиятельство, на вас большие надежды возлагают. Говорят — вы за них стоите. И от черкесского постоя избавите!
— Что черкесы! — отозвался князь. — Стоит сказать «желтым» казакам, и вышвырнем из губернии… А куда вы три рубля мои дели?
— Я же сказал, князь: дворецкому.
— Дельно ли это?
— Вот не знаю, — задумался Чиколини. — Обещал пособить…
Мышецкий знал, что полицмейстер глуп, об этом все в Уренске говорят — как бы он не завлек его в какую-либо историю.
— Бруно Иванович, вы поосторожнее. Три рубля не деньги, но стыда потом не оберешься.
— Все будет в аккурате! — утешил его Чиколини. Легкая на ногу, почти без стука, вошла госпожа Жеребцова, и Мышецкий снова поразился ее дикой, какой-то вызывающей красоте.
— Князь! — сказала она повелительно. — Крокет!
Играли в крокет на лужайке перед домом. Жеребцов при этом сиживал на завалинке, как старосветский помещик, и покрикивал:
— Ксюшенька, нагибайся ниже, когда бьешь. — Потом поманил Сергея Яковлевича к себе. — Посмотрите, князь, — сказал он.
— Куда?
— На мою жену.
Мышецкий посмотрел: низко склонясь, женщина замахнулась…
— Ваша супруга грациозна, — согласился он.
— А вас, князь, разве это не волнует? — захихикал Жеребцов.
— Князь, бейте вы, — сказала женщина, выпрямляясь. — Тринадцатый и сам проскочит, а я устала…
Жеребцов хлопнул в ладоши:
— Эй, люди, гамак! Два гамака… рядом. Я пойду, — поднялся он, — а вы, молодежь, покачайтесь. Мешать не буду.
Это сводничество било в нос — вонью, нечистотой, гадостью.
— Не надо мне гамака! — обозлился Мышецкий. — Я тоже устал, уже поздно, и, позвольте, я пройду к себе…
Он бросил молоток, снял пенсне. «Ну какая мерзость!..»
Вдвоем с Ксенией они шли по тропке к дому.
— Никогда не думал, — признался Мышецкий, — что встречу людей, с любовью поминающих графа Алексея Андреевича!
Жеребцова шлепала молотком по мягкой сочной ладошке.
— А мой папочка горд родством с Аракчеевым, — сказала она. — Мы родственны с графом дважды: я через князей Девлет-Кильдеевых, а папочка имел тетушку, близкую родню Аракчеева…
Тропинка завела их в облетевшие кущи сирени, и Мышецкий вдруг ощутил себя далеко-далеко — в бабушкином столетье: тогда и родство имело цель (теперь редко вспоминают об этом).
— Я более склонен ценить графа Сперанского, — сказал князь задумчиво, и в этих кущах вдруг опасно замедлила шаги женщина.
Нет… ничего не произошло, и они вышли на простор.
— Позвольте пожелать вам спокойной ночи?
Они расстались. Стояла та удивительная тишина, какая бывает только в деревне и всегда поражает городского жителя. Заливался соловей, да где-то там, за речкой, в темноте за старинным парком, допевала свой трудовой день мужицкая деревня — вскриками петухов, ясным звоном молочных ведер да скрипом колодезных журавлей.
Там, в деревне, надеялись на него…
Чиколини не было. Мышецкий принял от лакея три свечки, воду для полоскания рта, свежее белье и отпустил его: «Благодарю, управлюсь сам…» Выплеснув воду в окно, затеплил свечи и, не расстелив белья, тяжело рухнул в мундире на пуховики. Мучительно раздумывал. В этих притихших к ночи Больших Малинках, под охраной черкесов, князь чувствовал себя как на пороховой бочке. Удастся ли ему вырвать пылающий фитиль из рук зарвавшихся господ Жеребцовых?.. Иначе — взрыв! И сам не заметил, как уснул. Задремывая, он еще слышал бой часов и насчитал до десяти…
А часы все били и били — каждые полчаса, древние часы, с пастушкой, которая давно застряла в дверцах своего домика и не умела уже танцевать старомодный контрданс. Разбудил его Чиколини:
— Ваше сиятельство… Сергей Яковлевич, очнитесь.
— Что? — поднял Мышецкий голову с подушек.
— Пора, — сказал ему Чиколини.
— Куда?
— Как же! Три рубля даром, што ли, выбросили?
— Ничего не понимаю…
— Пойдемте. Только тихо-тихо, ради бога, не шумите!
Мышецкий сидел на развороченной постели, плохо соображая.
— Слушайте! — сказал наконец. — Оставьте меня, майор, в покое. Ей-ей, затянете вы меня в какую-нибудь историю…
Бруно Иванович вздохнул:
— Ладно. Коли не вы, так я схожу… Жаль — три рубля дали, так не пропадать же им…
Вернулся он, когда Мышецкий еще не заснул.
— Что так скоро? — усмехнулся князь.
Чиколини поведал Мышецкому об увиденном. Интимные подробности быта супругов Жеребцовых напомнили князю о временах старинного барства. Ослабленный развратом молодости, господин Жеребцов теперь подогревал свою хилую плоть с помощью крестьянских баб, и Сергей Яковлевич был возмущен цинизмом и тем, что все это делалось с явного согласия жены-девочки, Ксюши Жеребцовой…
В потемках спальни он долго еще переговаривался с Чиколини.
— Мне ли его жалеть? — говорил князь. — Откроем уголовное дело… Сейчас, слава богу, не восемнадцатый век, и барство отошло в область преданий. Нет, Бруно Иванович, три рубля даром не пропали, и Жеребцов сидит у меня теперь на крючке. Завтра он будет еще бога молить, если отделается от меня лишь сдачей земель в аренду… Я мужиков в обиду не дам!
Задремывая, он мысленно листал кодекс законов, подыскивая нужную статью, чтобы Жеребцову стало жарко. И долго еще ворочался, пока сон не поборол его совсем. А среди ночи проснулся, весь в поту, и сказал в аукающую темноту — прямо перед собой:
— Статья сто тридцать четвертая, пункт второй, — так!..
Статья эта преследовала «непотребство».
Утром разговор с непотребниками возобновился. Теперь, пряча за пазухой, словно камень, статью уголовного кодекса, князь пошел в наступление гораздо активнее, чем вчера, и дал понять:
— Ежели вы, сударь, будете упорствовать в сдаче земель под аренду, то позвольте мне передать этот вопрос предводителю дворянства. Господина же Атрыганьева я сумею убедить в свою пользу.
Натиск князя был смят и разбит обильным завтраком. Мышецкий, возбужденный всем происходящим, не отказался и от вина. Свежая и чистая после сна (без единой улыбки), сидела напротив Ксюша Жеребцова. Снова, как вчера, она выгнала из парка заблудшую корову — проворство ее было поразительно, и Мышецкий сказал об этом.
Жеребцов посмотрел на князя как-то не в меру обалдело:
— Голубчик князь, что вам стоит? У вас такие длинные ноги…
— Благодарю, но я в золотом не нуждаюсь.
Ксюша взяла его за руку, вытянула из-за стола: