— Когда же она кончится?
— Кончится в Москве — кончится и у нас…
Стало скверно. Только было развернул доброе начинание на благо народа… И вот — на тебе! — эти господа повесили замок. И ничего даже не требуют: так, ради солидарности. Пошли домой и пьют себе чай. «Пролетарии, — хмыкнул князь, — и в самом деле, кажется, объединяются…» Солидарность — хоть куда!
На пышном обеде в Купеческом клубе Иконников скромно (он был скромным молодым человеком) призвал передовых людей сплотиться в эту трудную для народа минуту. Хотел сказать, что дает «две тысячи», но Таврический дворец был столь ослепителен, столь далек, что язык не повернулся на «две», и он размахнулся пошире:
— …пять тысяч пудов хлеба я, со своей стороны, обещаю торжественно! Прошу поддержать меня своим мнением и капиталами…
Ответом был звон бокалов. Но губернатор все-таки прицелился точно, на двух зайцев сразу: и хлебушко будет, и в думе засядет не последний дурак. Был призван к долгу службы и Атрыганьев.
— Господин предводитель, — сказал ему князь, — погасим раздоры прежнего перед лицом общественной опасности. Что вы делаете сейчас для того, чтобы расшевелить сонное дворянство?
— В каком аспекте? — спросил Атрыганьев.
— В самом примитивном… Пусть дворяне приудержат продажу хлеба на рынок, отсыпав толику для нужд голодающих. Ну, например, лично вы — сколько пожертвуете?
Атрыганьев долго обжуливал князя своими глазами:
— Да ничего не жертвую… Почему я должен жертвовать?
— А что было у вас на полях?
— Гречиха.
— Вот и дайте гречихи. А солома у вас найдется?
— Видите ли, — растерялся предводитель, — я бы и дал, конечно, да вот беда, уже… отправил все!
— Куда?
— В Самару, по Волге… на ярмарку, — соврал неумело.
— Весьма печально, — призадумался Мышецкий. — Но в предводители вас, очевидно, более не выберут…
— Отчего вы так решили, князь? — напыжился Атрыганьев.
— Да просто так, не выберут… за косность! Вы уж не имейте сердца, что режу правду в глаза. Не выберут…
Вскоре министерство финансов отпустило 25 миллионов на пострадавшие от голода районы. Сергей Яковлевич взял карандаш и поделил эту сумму на 20 миллионов населения голодающих губерний. Получилось, что помощь правительства заключается в 1 рубле и 25 копейках на одну голодную мужицкую душу. И, отбросив карандаш, князь понял, что за ужас ожидает впереди Россию в этом году.
Отовсюду — через печать — сыпались призывы спасти государство.
— Машину, — ругался Мышецкий, — они хотят спасать не государство, а его машину… До понятия государства надо еще дорасти!
Но и сама «машина» разваливалась на глазах. Сияющий мир департаментов, где пишут длинные бумаги, вдруг померк, как при заходе солнца. На «машину» наваливалось «государство» — все эти рабочие заставы с красными знаменами, все эти деревни, вспотевшие от мужичьего и бабьего пота. Россия перла в революцию нещадно, словно в драку, и «машина» засбоила, как фаворит-жеребец, на которого любители скачек имели несчастье ставить высокие ставки…
Скоро появился Такжин, председатель казенной палаты:
— Скотину-то до самого снега гонять на выпасы станут?
— Станут, — согласился Мышецкий. — А что?
— Да начали мужики гонять ее на казенные земли. Беззаконно!
— А в имениях? — спросил Мышецкий.
— Тоже выпускают на помещичьи угодья, имею сведения.
— А ранее они имели право гонять скот на казенные земли?
— Только по билету! — ответил Такжин.
— Так выдайте им билеты, и тем самым мы подтвердим согласие власти. А, спрашивается, что еще я могу вам посоветовать?
Через день Такжин приплелся снова:
— Мужики, князь, билетов не берут.
— На основании?..
— На основании того, что скотине все едино, как траву жрать: по билету или без билета! Она же — неграмотна!
— И они — правы, как и сама скотина. А значит, господин Такжин, и билетов никаких не нужно… Пусть пасутся себе…
Не зная, куда деть себя, князь отправился вечером к Бобрам.
Ох уж эти Бобры, — не люди, а замазка, и так мять можно и эдак. Любую щель ими заклеишь. Но сейчас они напуганы, не этого ждали.
— А чего вы ждали, господа? — спросил Мышецкий.
— Мы получили письмо от сестры, — сообщил Бобр. — У них забастовали водопроводчики. И теперь, пардон, сделав, что надо, бедной женщине приходится сливать из ведра.
— Господи, я согласен — это ужасно! Но нельзя же примеривать происходящее в России к масштабам нужника… — Выискав глазами Смирнова, князь осведомился: — Как в депо? Спокойно ли?
— Пока меня на тачке не вывезли. Но вот в Москве железные дороги уже что-то намечают… Как бы не аукнулось нам в Уренске!
— А что вообще слышно, господа? — огляделся Мышецкий. — Получил только «Ведомости Санкт-Петербургского градоначальства», да и то — старый нумер… Закончилась стачка типографий или нет?
— Из Петербурга, — ответил Беллаш, — тоже вскоре газет не ждите: питерские типографщики примыкают к стачке московских.
— Удивительно! Ведь это паралич страны, как можно?
— Надо, — буркнул Смирнов, — выписывать те газеты, которые выходят исправно. «Ведомости Московские», ну и «Русский листок».
В говорильне Бобров стало напряженно…
— Что вы так на меня смотрите? — запыхтел Смирнов сердито. — Неужто в России не найдется легиона благомыслящих?
— Они, конечно, есть, — согласился Мышецкий. — Но благо ли вдохновляет их? В любом случае, кто бы ни служил панихиду павшим, слева или справа, я не встану. И я не сниму шляпы! Да, ибо эксцессы были учинены с обеих сторон. А я не сторонник разрешения социальных проблем с помощью кастета. Так уж воспитан!..
За ужином Беллаш выпытывал у губернатора:
— Не знаете ли, князь, что-либо об амнистии?
— От вас впервые слышу, прапорщик.
— Но так говорят…
— Где говорят? На базаре? Или в казарме?
Сергей Яковлевич был раздражен — Бобрами, Смирновым, тем, что прапорщик слишком фамильярен с ним. Но гнев тут же смирил.
— Дай бог! — ответил. — Тюрьмы надобно разгрузить. Это смягчит общество. Если же вас, прапорщик, интересует мое отношение к амнистии, то я скажу так: первым велю выпустить Борисяка. И не ради того, чтобы сделать приятное вам или госпоже Корево… Нет! Просто я выражу этим поступком свою объективность…
3
Галина Федоровна Корево поднялась в комнаты хозяйки номеров, вдовы Супляковой; почтенная дама проверяла вслух знания своих племянников — лопоухих гимназистов, стриженных под ежа.