Он мог бы говорить еще очень долго, чтобы вызвать Корево на беседу, но акушерка и сама не стала больше молчать.
— Вы правы в одном, — заметила. — Сейчас усилия партий должны быть в единении… Но что именно привело вас ко мне?
Ениколопов сел — он любил все делать без приглашения с чужой стороны. Сел и поиграл носком нарядной туфли:
— Суть моего прихода такова… Не могу ли я помочь чем-либо господину Борисяку? Очевидно, вы достаточно извещены, что я до ссылки работал как раз по устройству эксов, побегов и террору? Что ж, не буду скрывать — я считался мастером. Только условие: все я проведу со своими людьми — без ваших. Ваши не способны!
Мочки ушей женщины стали красными, как рубины.
— Одна, — сказала Корево, — я не могу решить этот вопрос.
— Понимаю. Справьтесь же у товарищей, и я еще зайду к вам…
Казимир внимательно выслушал акушерку, загорелся тоже:
— Надо обсудить.
Да и как Борисяк посмотрит? У него ведь с Ениколоповым нелады. Еще с чиновной службы!
— Ждать нечего, — настаивала Корево. — Дремлюга вот-вот отправит Савву в Казань. Борисяка в этом вопросе слушать не стоит: к чему споры прошлого, когда речь идет о жизни?
Был спрошен об этом и прапорщик Беллаш.
— Пусть, — сказал офицер, подумав. — Да, пусть Ениколопов попробует. За эсерами много громких дел, а мы способны начать освобождение только из сибирской ссылки. И я полностью согласен с вами, Галя: Борисяка надо поставить лишь перед решением ячейки, а в этом вопросе не слушать…
В глухом подземелье жандармского застенка Савва Борисяк тряс тюремную решетку: «Не подпускайте Ениколопова к революции! Что вы делаете, товарищи? Опомнитесь…»
Самый мощный профсоюз — железнодорожников, ибо в его власти остановить жизнь России, бойко отстукивающую на рельсовых стыках.
Седьмого октября забастовала Казанская дорога, потом Ярославская. Самая главная дорога в стране — Николаевская, связывавшая столицу с Москвой, еще колебалась: бастовать или выждать?
Но под напором профсоюза сдалась и она: стравив пар из горячих котлов, паровозы застыли на путях. Министр путей сообщения, князь Хилков, каким-то чудом (чуть ли не на дрезине) пробрался в бастующую Москву. Он знал, что рабочие-путейцы относятся к нему, как к бывшему машинисту, с уважением, и рассчитывал сломить забастовку уговорами. Но слова были бессильны…
Тогда князь Хилков решил действовать иными доводами. Прямо с митинга, охрипший от речей, он поднялся в паровозную будку, нагнал пар и повел локомотив через щелкающие стрелки. Рука в лайковой перчатке потянула реверс, взревело стальное чудо над фабричными окраинами, над заглохшими дачами обывателей.
Хилкову казалось, что армада железным машин тронется за ним — за князем, и дорога между Москвой и Петербургом снова оживет… Бросив кидать в топку уголь, министр выглянул в окно. Мокрый снег бил в лицо, резало глаза изгарью. Нет, никто не ехал следом за ним. Хилков остановил локомотив, соскочил на шлаковую насыпь и съехал вниз. У самой канавы, затянутой ледком, он понял свою наивную тщету и заплакал от обиды…
Так самодержавие лишилось дорог в империи!
4
Теперь, после Портсмутских переговоров, все выше всходила, красновато отсвечивая, звезда Сергея Юльевича Витте — графа «Полусахалинского». Люди, со страхом взиравшие на происходящее в России, прочили графа в премьеры. Булыгин не отличался смелостью, но рядом с ним вырастал, как будущий министр, Дурново.
Витте афоризмов (вроде «патронов не жалеть») после себя не оставил. Он говорил монотонно и логично; смысл его речей перед царем сводился к тому, что нельзя разрешить проблемы страны путем вооруженного погрома. Витте очень не любил, когда рабочих расстреливали, и сурово осуждал палачей. Он сам хотел расстреливать рабочих, и очень был сердит, когда его осуждали за это…
— Изо всего этого, — говорил в своем Уренске губернатор, — я делаю вывод, что вскоре начнется чехарда. И мы, пожалуй, впервые удостоимся быть управляемыми правительством коалиционным! Но как Витте умудрится совокупить деяния думы с хамскими замашками Дурново — это одному всевышнему известно!
Служба, исключая некоторые частности, не доставляла ныне Мышецкому прежних тревог. Катилось все по старинке, по тропкам, укатанным еще предшественниками, и реформировать как-то не хотелось. Сейчас, когда вся Россия напряглась для борьбы, смешными казались бы его потуги изменить облик Уренской губернии — да шут с ней, пусть ждет своей очереди, когда неизбежное случится!..
Пришел в один из дней октября Чиколини с бумагой.
— Князь, уделите… — начал.
— Времени нет!
— Нам не времени — денег бы.
— Денег — тем более. А на что они вам, деньги?
— Да вот лошади тех черкесов, кои по вашему приказу из Больших Малинок в острог посажены… Сено жрут…
— Черкесы?
— Нет, лошади.
— Надо говорить понятнее. Ну и что?
— Дополнительную смету подписать извольте, князь.
— Ох, господи… Давайте! — Подписал, не глядя — сколько там и чего, потом глянул в календарь. — Десятое, быстро летит время, Бруно Иванович. У нас в депо не волнуются? Тихо?
— Так, «летучки» бывают, — ответил Чиколини. — Но теперь такая уж Россия пошла, князь: в баню ходят реже, чем на митинги. Ну, мои городовые разве что для порядку — свистнут…
— А что ваши городовые? Каково настроение?
— Да в профсоюз желают вступить… — Чиколини преданно мигал глазами — черными, выпуклыми, добрыми, как у коровы, которую мало бьют и много кормят. — А что удивляться, князь! — говорил рассудительно. — Ежели семинаристы бастовать стали, то почему бы и нам профсоюз не составить? Случись, черепушку проломят в сваре — от начальства кот наплачется. А тут, глядишь, из кассы профсоюза трешку-то и скинут! Все жить веселее…
— Вы мне смотрите, — пригрозил Мышецкий. — Все хорошо в меру. Власть должна оставаться нейтральной, на то она и власть!..
Вернулся с телеграфа Огурцов; по его бритому, как у старого актера, дряблому лицу стекали струйки дождя.
— Есть что-либо? — спросил его Сергей Яковлевич.
— Есть. Только что получили, князь… Мышецкий с удивлением прочитал следующее:
«…все дороги кроме финляндской приказчики конки Харькове Екатеринославе серьезные события здесь пока и только столкновений нет ожидают важных актов. Разграблен арсенал Зимний дворец разрушен обуховский завод обращен в крепость рабочие стреляют по войскам из пушек убито пятнадцать инженеров и восемь евреев…»
Это было чудовищно — по безграмотности, по вздорности.
— Разве же это мне? — дивился Мышецкий. — Провокация…
Порвал бланк на мелкие клочки, швырнул в корзину.