В этой же бане родился и Рикко Суттинен, и он верил, что если не погибнет на фронте, то, состарившись, тоже ляжет умирать на черный, никогда не просыхающий полок. И сейчас, приближаясь к родной деревне, он тихо напевал старинную песню:
Есть в лесу для дуги черемуха,
есть в лесу для оглоблей рябина.
Запрягу я в телегу гнедого,
и не стану я медлить,
не оглянусь ни разу, ни разу,
не остановлюсь до тех пор,
пока в родимой Тайволкоски
не увижу дыма над отцовской избой,
пока не увижу, пока не увижу,
что топится родимая баня…
У крайней избы Тайволкоски, которая покосилась набок и была огорожена редким тыном, Суттинен вдруг спрыгнул с повозки, крикнул капралу:
— Спросишь дом Суттиненов, там покажут. А я сейчас вернусь…
На хриплый лай дворняги из окна высунулось сморщенное лицо старухи, и лейтенант почувствовал, что ноги с трудом слушаются его. Стукнувшись о низко нависшую гнилую притолоку двери, он шагнул в прохладную, застланную чистыми половиками горницу, и голос его дрогнул, когда он сказал:
— Тетушка Импи… Нянюшка, это я — твой Рикко…
Он обнимал старушечьи плечи своей кормилицы, вдыхал давно забытый запах ее избы, видел широкую лавку, на которой играл когда-то в детстве, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент.
— Рикко… мальчик мой, — кровинушка ты моя…
И лейтенант вдруг понял, что для нее, которая вскормила его своей грудью, он всегда останется мальчиком, чистым и хорошим. Ему стало жалко себя, своей загубленной молодости, стало жалко тех дней, которые он мог бы провести здесь и которые провел в огне, стонах и пьянстве.
— Лапсенхойтайя, — плача, выговаривал он, — моя добрая старая лапсенхойтайя… Ты любишь меня, да?.. Ты помнила обо мне, да?.. — И он целовал ее лицо, мокрое и соленое от слез, копившихся в глубоких морщинах.
Притихший и грустный от всего хорошего, что напомнило ему детство, подходил он к своему родовому дому. Надеялся застать отца в постели, умирающим и жалким, но барон, бодро опираясь на суковатую палку, расхаживал по загону питомника черно-бурых лисиц, играл с маленькими пушистыми лисенятами.
— Вот бы здесь, в питомнике, и закопать, — шепнул капрал, распрягая лошадей. — Никто не догадается…
— Брось шутить, isa! — сурово сказал лейтенант. — Война еще не кончилась…
— Кончилась, — засмеялся барон, двигая седыми бровями, под которыми голубели молодые глаза. — Ты не был в Хельсинки и не видел, что творилось там, когда пала Viipurin Linna… Кончилась, и слава Богу, что кончилась, — упрямо повторил он, поднимаясь на дубовое резное крыльцо.
Хорошо отдохнув после дороги и велев управляющему как следует протопить баню (он собирался попариться перед отъездом), Рикко Суттинен поднялся наверх — к своему отцу. Барон сидел за столом в застекленной веранде и, попивая крепкий тодди, считал на счетах.
— Тебе нельзя пить тодди, — сказал ему сын, — ты сам знаешь, какое у тебя здоровье.
— Если послушать врачей… Семь тысяч триста восемь… То в этом мире… обожди, плюс четыреста сорок… Можно пить только простоквашу… Вот! — закончил барон считать. — Требуется два годовых дохода с «Вяррио», чтобы окупить вырубленный немцами лес на Китиненйокки…
Закуривая сигарету и выпуская струю дыма на мотылька, бившегося о толстое стекло лампы, молодой барон сказал:
— У меня к тебе просьба, isa. Передай управляющему, чтобы всех лисиц загнали до утра в будки.
— Что ты хочешь делать в коррале?
— Я тебе всегда доверял, isa, и доверяю сейчас… Война потому и не кончилась, что не может кончиться с приходом русских. Мне надо запрятать оружие. Оно пригодится нам для партизанской борьбы…
— Я сейчас спущу тебе штаны, сяду тебе на голову и… Вон! — вдруг крикнул старый Суттинен, запуская в сына счетами. — Довольно наша Суоми настрадалась от бахвальства таких сопляков, как ты!..
Лейтенант отскочил к двери, и старинные счеты, ударившись о косяк, разлетелись костяшками, которые вдруг весело закружились по комнате.
— Ты ошибаешься, isa, — как можно спокойнее сказал он отцу. — На этот раз за моей спиной стоят высокопоставленные лица из самого «Палацци мармори» на Кайвопуйсто в Хельсинки… Ты напрасно так… Совсем напрасно!
— Высокопоставленные лица… Высокопоставленные лица, — кривляясь, передразнил его барон и раздавил мотылька пальцем. — А отец у тебя — кто? Не высокопоставленное лицо?
Подходя к столу и примирительно улыбаясь ничего не значащей улыбкой, Рикко Суттинен сказал:
— Я бы не советовался с тобой, isa, если бы не знал, что ты любишь свою страну. И это нужно для нашей Суоми…
— Хлеб, хлеб, а не оружие! — закричал старый барон. — Хлеб, доски, горох, бумага, гранит, целлюлоза — вот что нужно нашей Суоми, чтобы она не подохла с голоду!..
Наливая большой стакан тодди и выпивая его одним глотком, лейтенант понял, что сейчас сорвется, и — сорвался.
— Оружие дороже золота, — сказал он, ловя себя на мысли, что хочет выплеснуть остатки вина в багровое лицо старика. — Золото покупает, а оружие берет — даром… Я передавлю всех твоих лисиц и закопаю свое «золото» там, где хочу…
Хватаясь рукой за сердце, барон сдавленно прошептал:
— Уходи… Уходи, или я перепишу завещание на Кайсу…
— Ты?.. На Кайсу? — рассмеялся Суттинен-младший. — Никогда ты не сделаешь этого… Никогда, если не хочешь, чтобы она раздарила твой лес по частям своим любовникам!..
Жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, барон еще больше побагровел.
— Пусть… да, пусть дарит… Но только не тебе… не тебе… до-очери!.. Пусть…
И, стягивая со стола вместе с бумагами клеенчатую скатерть, он вяло сполз на пол со стула.
— Врача! — крикнул напуганный лейтенант, но старый барон, услышав его голос, яростно прохрипел:
— К черту врача! Хочу знахаря!.. Зовите одноглазого Иони из Нуккари…
Вечером, когда Рикко Суттинен, выпив водки, успокоился и дожидался капрала, которого он послал закопать оружие в соседнем лесу, пришел управляющий:
— Баня готова, господин лейтенант.
— Хорошо. Как отец?
— Старые люди крепкие. Ему стало лучше.
— Ладно. Приготовь мне веник.
— Слушаюсь. Разрешите идти?
— Обожди. Водку пьешь?
— А кто не пьет?
— Это верно, — невесело рассмеялся лейтенант, разливая водку по стаканам. — Так, значит, говоришь, лучше?
— Да, гораздо. Одноглазый Иони еще вашего деда лечил.
— Ну ладно, пей…