Аглая не поняла смысла его слов, но по тому, как он вел себя, ей стало ясно, что перебежчик не может выбраться на берег: он голый. Женщина перебросила ему полотенце, и финн, обернув его вокруг бедер, выбрался на берег.
Это был тщедушный на вид человек, уже не молодой, но его сухое тело выглядело жилистым, даже крепким, и мускулы рук все время вздрагивали. Аглая повела его в штаб. Он покорно шел за женщиной, ступая босыми ногами след в след, как охотник.
Неожиданно финн сел на землю и зарыдал, уткнувшись лицом в острые колени. Было страшно и жалко видеть, как плакал этот человек, несший в своем сердце какое-то большое горе. Аглая заставила его подняться, и до самого штаба финн мотал головой, отгоняя подступавшие рыдания, и его посиневшее тело тряслось от холода.
Керженцев в ожидании переводчика одел финна и по ставил перед ним широкую миску с гречневой кашей.
— Киитос, киитос, — благодарил тот, пытаясь поймать руку офицера, чтобы прижать ее к сердцу.
Аглая смотрела, как он быстро ел, изредка улыбаясь торопливой улыбкой, и женщине почему-то становилось жалко этого раздавленного каким-то горем человека.
«Может, дома жена, дети, — горестно размышляла она, — а он вот здесь… и никто о нем не знает…»
Пришел заспанный переводчик, с карманом, оттопыренным от толстого, как кирпич, русско-финского словаря. Начался допрос пленного…
Солдат финской армии, год рождения 1907, член партии «ИКЛ», образование низшее, гражданская профессия краснодеревщик, на военной службе с осени 1939 года, вчера прострелил себе руку. В финскую кампанию он сидел на соснах Карельского перешейка и «куковал» русским лыжникам смерть из новейшей немецкой винтовки с оптическим прицелом. Под Терийоками у него был свой маленький домик. В 1940 году Карельский перешеек вернулся к русским.
Когда началась война Германии с Советским Союзом, жена сказала ему: «Иди, мой родной Эйно, отбери у проклятых русских наш домик». Эйно Тойвола пошел воевать за домик. Прошлой осенью побывал в отпуске. Жена состарилась. Она рассказывала ему о соседях, носивших траур, и чистила картошку. Глаза детей светились голодом. «Что же ты не даешь им молока?» — спросил Эйно. «Корову нашу, ласковую Паасушку, увезли в Германию», — жена заплакала…
— Это очень долго рассказывать, господин переводчик, — говорил Эйно Тойвола, — да и не к чему… Вчера, когда я узнал, что умерла жена, я решил вернуться к детям… И, выбрав момент, я ушел в лес, замотал руку мокрой тряпкой и прострелил ее из карабина. Было очень больно, господин переводчик, но я не кричал. Я вернулся в роту, лег и сказал товарищам, что меня подстрелил русский снайпер. Но лейтенант Рикко Суттинен…
— Как вы сказали? — переспросил Керженцев.
— Рикко Суттинен, — отчетливо повторил переводчик.
— Занесите в протокол это имя. С ним я часто встречаюсь на кестеньгском направлении…
— Да, — продолжал Эйно Тойвола, — и лейтенант Суттинен пришел ко мне и велел показать руку. Недавно он отправил в каземат Петсамо Теппо Ориккайнена за распространение листовок и теперь подозревает всю роту… Я очень хорошо намочил тряпку, господин переводчик, но пороховой нагар все равно был заметен на моей ране. Суттинен позвал военного советника Штумпфа. Они долго рассматривали мою руку. Потом сказали: «Тойвола, сознайся, ты сделал себе прострел, чтобы не воевать дальше?» Я ответил, что люблю свою прекрасную Суоми и готов воевать за нее всегда. Тогда немец ударил меня по лицу: «Вставай, мы тебя будем судить на месте». Они заставили меня раздеться догола и водили по деревням. Потом привесили на шею мне камень и столкнули с обрыва в озеро. Но я очень хорошо плаваю, господин переводчик, и мне удалось сбросить с шеи камень. Я выплыл, и… простите меня… господин переводчик., мои дети, ради них… моя Суоми, ради нее…
Положив голову на стол, Эйно Тойвола заплакал снова. Его спина, обтянутая русской гимнастеркой, судорожно вздрагивала. Аглая отошла к окну и, приподняв занавеску, смотрела во тьму леса, где над болотными чарусами блуждали синие огни. Солдат продолжал плакать, и, слушая эти рыдания, она поняла: война с Финляндией скоро кончится. Может, через неделю, а может, завтра…
* * *
На ночлег остановились в старой, трухлявой баньке. Банька стояла на берегу речушки, которая, журча по камням, плавно обтекала опушку леса. Вековая сажа, копившаяся чуть ли не со времен создания первых рун «Калевалы», свисала с потолка почти до самого пола. Кое-как устроились на лавках, подложив под головы автоматы. Спать решили до зари, а потом снова трогаться в путь.
Раскурив перед сном одну цигарку на всех вкруговую, разведчики скоро захрапели богатырским сном. Словно спали они не в тылу врага, а на своих домашних сеновалах в родимой деревне. И только два голоса, едва колыша спертую теснотой тишину, еще долго шелестели в потемках:
— …Я читал эту книгу ее о рыбной разведке. И даже Рябинин видел: она зимой к нам приезжала шхуну осматривать. Читал, как же!
— Сейчас, — ответил второй голос, — эта книга уже устарела. Ирина Павловна переделывает ее заново.
— Да ну?
— А что же тут удивительного?.. Она этой книгой своей поначалу помогла и ловить рыбу, и искать ее в океане. А потом-то, когда капитаны траулеров изучили разведку промысла, тут они в этом деле такой опыт приобрели, что…
Первый зашуршал сеном, перебил собеседника:
— Да, — вздохнул, — вот так и я, приеду после войны в свою артель рыбацкую, а женка моя ку-у-да опытнее меня окажется!.. Хочешь, лейтенант, совет дам?
— Ну дай!
— Уж коли ты живешь в нашем краю, так и жену выбирай здешнюю. Все они работящие, ладные, горластые и до самой старости красоту сохраняют…
— Ладно, — засмеялся второй, — там видно будет… А сейчас давай спать, Левашев.
— И то дело!.. Спокойной ночи, товарищ Стадухин!..
На рассвете, когда в недалекой деревеньке пролаяли первые собаки, солдаты снова тронулись в путь. Рядом с молодым ученым, служившим теперь в батальоне Керженцева, шагали Левашев и ефрейтер Лейноннен-Матти, который, по сути дела, и вел маленький отряд.
Пожилой финский коммунист, учительствовавший до войны в карельских деревнях, хорошо знал местность и часто, разглядывая из укрытия косящих траву крестьян, говорил: «Вон тетка Риита по дороге идет, я ее дочку до десятого класса учил…» Сражавшийся за свою Карелию уже в третий раз, Лейноннен-Матти иногда останавливался перед каким-нибудь едва заметным холмиком земли, снимал со своей седой головы пилотку. Разведчики тоже обнажали головы и стояли молча. В этих многочисленных лесных могилах, не отмеченных ни крестом, ни надписью, лежали друзья молодых лет Лейноннена-Матти.
В полдень вышли на дорогу, ведущую к финскому штабу. По дороге, урча мотором, медленно катился старый броневик. На исцарапанной броне машины был нарисован костлявый лев, бегущий на лыжах с мечом в руках. Шюцкоровец сидел на башне броневика и, болтая ногами, лениво ощипывал веточку недозревшей рябины.