“С тех пор я ничего уже не слышал о Шумском, – писал в 1875 году полковник в отставке А. К. Гриббе, – и не знаю, жив ли он теперь или давно погиб где-нибудь на большой дороге”. Между тем Шумский снова попался властям, которые вернули его в стены Соловецкой обители. Сохранилось его письмо от 1838 года к императору Николаю I, в котором он просил избавить его от монашества, но царь распорядился держать его в келье, а за прошлые заслуги на Кавказе велел выплачивать пенсию как отставному офицеру… Шумский в 1851 году серьезно заболел, и монахи переправили его для лечения в Архангельск, где в городской больнице он и скончался.
Правда, есть глухие сведения, будто он умер не в Архангельске, а на Соловках в 1857 году; когда англо-французская эскадра вошла в Белое море, чтобы бомбардировать стены Соловецкой цитадели, Михаил Андреевич Шумский – уже старик! – вспомнил былое, когда считался неплохим артиллеристом, и под его руководством древние монастырские пушки отвечали на залпы иноземной эскадры…
Но этот факт я оставляю без проверки!
Тот же полковник А. К. Гриббе писал о Шумском:
“Из него мог бы выйти человек очень дельный и полезный для общества; при отличных умственных способностях, в нем было много хороших сторон – он был доброй и чувствительной души, трусость ему была чужда, а смелость его граничила с дерзостью, доходя иногда до безумия. Шумский погиб в том всероссийском горниле, в котором гибнет столько человеческих личностей, нередко очень даровитых”.
Печальный рассказ предложил я тебе, читатель!
Полезнее всего – запретить!
Смею думать, русская цензура убила писателей гораздо больше, нежели их пало на дуэлях или в сражениях. Тема подцензурного угнетения писателя дураком чиновником всегда близка мне, и я дословно помню признание Салтыкова-Щедрина, столь обожаемого мною: “Чего со мной не делали! И вырезывали, и урезывали, и перетолковывали, и целиком запрещали, и всенародно объявляли, что я – вредный, вредный, вредный…”
“И заметьте себе, – подхватил Стасов в статье о Модесте Мусоргском, – урезыванье никогда не распускает свою безобразную лапу над вещами плохими, посредственными. О нет! Урезывателю подавай все только самые талантливые, самые крупные, самые оригинальные куски – только над ними ему любо насытить свою кастраторскую ярость. Ему надо здоровое, чудесное, животрепещущее мясо, полное силы и бьющей крови!”
Вот как живописно отзывались великие о цензуре…
Не желая залезать в непролазные дебри прошлого, напомню, что в 1794 году рукою палача сожгли “Юлия Цезаря” Шекспира (в переводе Карамзина), а при Павле I был запрещен даже “Гулливер” Дж. Свифта. Пушкин тоже немало страдал от засилья цензуры, и, думаю, начать придется именно с него, хотя далее речь пойдет совсем о другом человеке…
27 мая 1835 года поэт представлялся великой княгине Елене Павловне, женщине умной и образованной. Об этом он извещал жену: “Я поехал к ее высочеству на Каменный остров в том приятном расположении духа, в котором ты меня привыкла видеть, когда надеваю свой великолепный мундир. Но она так была мила, что я забыл и свою несчастную роль, и досаду. Со мною вместе представлялся цензор Красовский…”
Великая княгиня сказала этому живоглоту:
– Вероятно, вас немало утомляет обязанность читать все, что появляется средь новой литературы?
– Да, – согласился Красовский, – это занятие нелегкое, паче того, теперь нет здравого смысла в том, что пишут.
“А я стою подле него”, – сообщал Пушкин жене. Но великая княгиня сама поняла несуразность подобного ответа; Пушкин в дневнике отметил, что Елена Павловна поспешила отойти от Красовского подальше, нарочно заговорив с поэтом о Пугачеве…
Я достаточно извещен, что у нас писать о цензорах не принято, но, смею надеяться, современные цензоры не обидятся, если я загляну в преисподнюю, где в поте лица трудился их достойный предтеча – Александр Иванович Красовский.
Время было под стать его мракобесию – время Николая I, о котором Герцен справедливо писал: “Николай Павлович тридцать лет держал кого-то за горло, чтобы тот не сказал чего-то…”
Чтобы не сказал лишнего, добавлю я от себя!
Грешен, люблю начинать с конца – с могилы героя.
Раскрываю второй том “Петербургского некрополя” и на 513-й странице нахожу искомого мною прохвоста. Вот он: Красовский Александр Иванович, тайный советник, председатель Комитета иностранной цензуры, 19 ноября 1857, на 77 году жизни.
Вышел он из семьи благочинной; отец его, протоиерей Иоанн, был духовным собеседником императора Павла I, служил сакелларием (смотрителем) придворной церкви; ученый священник, отец Иоанн оставил свое имя в русской этимологии, за что и попал в члены Российской академии. Отпрыск этого почтенного лингвиста, воспитанный в страхе Божием, сначала подвизался в амплуа переводчика, затем был библиотекарем, а в 1821 году заступил на пост цензора и с этой стези уже не свернул, обретя славу самого лютейшего скорпиона. Сначала он служил в цензуре внутренней, досаждая писателям придирками такого рода, которые служили пищей для забавных анекдотов.
Например, Дашков жаловался стихотворцу Дмитриеву, что “у Красовского всякая вина виновата: самому Агамемнону в Илиаде (Гомера) запрещается говорить, что Клитемнестра вышла за него замуж будучи девой…” Красовский не уступал:
– Честь и хвала девице, сумевшей в святости донести до мужа самое драгоценное на свете. Но русский читатель – это вам не Агамемнон, и он, прочтя “Илиаду”, сразу пожелает разрушить непорочность своей кухарки или же прачки… Нельзя!
Какой-то поэт писал красавице: “Один твой нежный взгляд дороже для меня вниманья всей вселенной…” Красовский от любви был весьма далек, зато он узрел нечто другое:
– И не совестно вам писать, будто вы “близ нея к блаженству приучались”? Наша вселенная имеет законные власти, несущие всем нам блаженство свыше в виде указов или инструкций, а вы, сударь, желаете испытать блаженство подле своей любовницы… Так постыдитесь развращать наше общество! Нельзя.
Другой поэт датировал стихи в день Великого поста, и от этого совпадения Красовский пришел в тихий ужас:
– Ведь империя-то погибнет, ежели наши стихотворцы учнут прославлять любовные утехи в день Господень, когда каждый верноподданный желает возноситься душою к небесам, взыскуя у Господа едино лишь милостей его… Нельзя!
А что тут удивляться афоризмам Красовского, если генерал Дубельт, помощник Бенкендорфа, выразил отношение к русским писателям еще более вразумительно:
– Каждый российский писатель – это хищный зверь, коего следует держать на привязи и ни под каким видом цепи не ослаблять, а то ведь, дай им волю, так они всех нас загрызут…
Теперь понятно, почему Красовский был зорок, словно ястреб, который с высоты всегда узрит даже самую малую поживу. Рукою бестрепетной он похерил крест-накрест статью о вредности грибов, а соображения его были весьма здравыми.