Кусок селедки, отрезанный от хвоста, оставался не съеден, ибо в доме Греча ужинали даже с вином. На правах родственника Николенька иной раз снисходительно похлопывал Клодта:
– Ну, каково живешь, Петрушка?
– Хорошо… просто замечательно!
– Заплатки-то на локтях сам пришивал?
– С а м. Не в заплатках счастье, когда каждый день жизни таит в себе столько трудов и столько радостей…
Был 1830 год, когда Клодта избрали “вольнослушателем” при Академии художеств; по рисункам барона судили, что из него может со временем получиться недурной гравер. Клодт попал в среду художников, ему близкую, хотя сами-то художники, разделенные по рангам, словно офицеры на вахтпараде, отводили барону место в последних шеренгах своего построения по чинам.
Увы, в искусстве, как и в жизни, существовала своего рода иерархия – кому быть выше, кому ниже, кому где стоять, кому кланяться нижайше, а кому хватит и едва приметного кивка головой. Первым средь мастеров искусства был в ту пору знаменитый скульптор Иван Петрович Мартос, убеленный благородною сединой, маститый ректор Императорской Академии художеств.
Иной час, заметив барона, Мартос небрежно спрашивал:
– Все лошадками балуетесь?
– Люблю лошадей, Иван Петрович… стараюсь.
– Пустое дело! С лошадей добра не наживете. Где бы вам путным чем-либо заняться, а вы игрушками тешитесь.
Иногда же барон чистил свой сюртучишко, испачканный глиной и обляпанный воском, стыдливо приглаживал на карманах нищенскую бахрому ветхой одежды, повязывал шею галстуком и шел в академическую церковь. Петра Карловича не занимала обедня, не тешили голоса певчих, он мечтал увидеть здесь свое потаенное, но сердечное сокровище – Катеньку Мартос!
Что “вольнослушатель”? Так, пустое место. Ему бы стоять подальше, а впереди живописно группировались признанные мастера искусств Российской империи, академики и профессора со своими домочадцами. Здесь же, на самом переднем плане, выделялся и сам Мартос, создатель величественных монументов, ярый ненавистник обнаженной натуры, которую он с гениальным совершенством драпировал в складки классических одежд. Подле него возвышалась его супружища Авдотья Афанасьевна, величавая владычица многочисленной патриархальной семьи, оберегая от нескромных взоров Катеньку, еще девочку-подростка, ставшую предметом лирических вожделений барона.
Порою, осеняя себя широким крестом, почтенная матрона шептала дочери, краснеющей от стыда:
– Не смей глазеть на молодых живописцев, у них только вошь в кармане да блоха на аркане. А тебе, моя сладенькая, по рангу папеньки супруг необходим солидный, богобоязненный, чтобы потом не шаромыжничать по чердакам да подвалам…
В кругу семьи Мартоса, среди его богато разряженных дочерей, бывала и Уленька Спиридонова, круглая сирота, пригретая в доме Мартосов, чтобы в нищете не пропала. Вот ей разрешалось делать в церкви что вздумается, и эта некрасивая широколицая девочка озорно подмигивала дьячкам, гримасничала и корчила рожицы, сама же тишком прыскала в кулачок от смеха. Но барон Клодт, поглощенный любовью, видел одну лишь Катеньку.
А скоро случилось страшное – непоправимое!
Мария Каменская (дочь художника графа В. И. Толстого) в мемуарах писала: “Старик Мартос был вполне убежден в том, что обожаемая им дочь будет гораздо счастливее в замужестве, если он сам, столь опытный в жизни, выберет ей мужа”. В один из дней он позвал Катеньку в залу для гостей, где уже стоял пятидесятилетний некрасивый мужчина, опиравшийся на трость.
– Моя дорогая телятинка! – так заявил Мартос. – Почтенный архитектор Василий Алексеевич Глинка делает честь просить за тобой – объявить прямо: согласна ли ты или нет?
Катенька, вся покраснев до ушей, упорно молчала.
– Молчание – знак согласия! Человек, подать шампанского! – громко крикнул радостный отец…
Старик залпом опорожнил свой бокал, опрокинув его на свой парик, и начал целовать дочь и будущего зятя… Одна только Катенька продолжала молчать. “Таким образом, – писала М. Ф. Каменская, – она, не промолвив ни “да”, ни “нет”, едва дожив до пятнадцати лет, сделалась невестою пятидесятилетнего и мало привлекательного Василия Алексеевича Глинки”. Цитата закончена. Но к ней можно добавить: архитектор уже скопил на старость сто тысяч рублей, и, наверное, эта огромная сумма денег решила “счастье” девочки, покорно шагнувшей под венец.
Петр Карлович был в отчаянии, но что делать, если никогда даже не мечтал иметь сто тысяч рублей! Он сказал Гречу:
– Не имея за душой лишней копейки, я ведь всегда считал себя богачом: моя жизнь богата интересами, а свой неустанный труд я почитаю за величайшее счастье… Как быть?
– Ешь чеснок, – отвечал Греч, – мажься дегтем.
– Зачем? – удивился Клодт.
– Надвигается холера…
От холеры скончался в 1831 году и архитектор Глинка; юная вдова вернулась к родителям, выложив перед ними сто тысяч рублей. Авдотья Афанасьевна сложила деньги в сундук.
– И то дело, красавушка ты моя, – сказала мать дочери, – с такими-то деньгами во вдовстве не засидишься… Гляди, и генерал не откажется любить тебя да жаловать.
Но тут заявился в дом Мартосов барон Клодт, который, не помышляя о тысячах рублей, сгорал на костре пламенной любви, и он сразу же рухнул перед матерью на колени:
– Вы одна, божественная Авдотья Афанасьевна, можете устроить мое счастье! Не откажите в руке вашей Катеньки, уговорите и своего супруга, почтеннейшего Ивана Петровича.
На это ему было четко сказано:
– В уме ли вы, барон? Как такое могло прийти в голову? Да разве Катенька ровня вам? Или решили, что одной селедки на двоих хватит? Моя доченька изнежена, как цветочек, росла в холе и неге, дочь академика, а вы… Много ли прибыли с лошадок, которых вы по ночам лепите? Нет, голубчик, не там жену себе ищете… Ивана Петровича я даже и волновать вашей просьбой не осмелюсь: он меня и вас турнет сразу!
Монолог почтенной дамы был слишком напыщен и долог, но я сокращаю его до предела, ибо за его словами стоял сундук, наполненный деньгами. Суть же монолога была такова:
– Вот если бы, скажем, моя дочь была мастерица на все руки да притом еще нищая, как Уленька Спиридонова, пригретая нами из милости, так я и мужа-то спрашивать не стала бы: берите хоть сейчас в жены… два сапога пара!
Тут в душе Петра Карловича взыграла гордость вестфальских рыцарей, владевших когда-то замком “Юргенсбург”, и он поднялся с колен, отряхнув с них пыль. (“Вся любовь к вдовушке Глинке мигом, словно чулок с ноги, снялась”.)
– Вот и отлично, добрейшая Авдотья Афанасьевна, – рассудил барон. – Совершенно согласен, что два сапога – хорошая пара! Если вы считаете свою дочь принцессой, так я согласен жениться на ее домашней прислуге, какова и есть Уленька.
– Никак изволите шутить со мною, барон?