Дабы не утомлять читателя, не стану перечислять все 48 научных трудов Остроградского, включая и работы по баллистике или даже теории вероятностей. Он был признан всем миром, стал членом академий – Туринской, Римской, Соединенных Штатов, а после Крымской кампании попал и в число “бессмертных” Парижской академии. Слава же в России была столь велика, что в ту пору поступающим в университет желали самого лучшего:
– Быть тебе Остроградским!..
Михаил Васильевич был настолько предан науке, что все мирское порою его не касалось. Сутками не выходил к семье, работая взаперти. Потому-то, когда после смерти родителей начался раздел кобелякских имений, Остроградский даже не поехал на родину, послав судиться-рядиться свою жену.
– Бери, что дадут, – наказал он ей. – За кадушки да грядки не цепляйся. Нам с тобой хватит, и детям еще останется…
Мария Васильевна “выцарапала” у родичей мужа деревеньку Пашенную Кобелякского повета, где вблизи протекал лирический Псел, но вернулась она в Петербург – сама не своя, часто поминая соседнего помещика Козельского:
– Ах, пан Козельский… ну, такой озорник! Однажды я стою вот таким манером, его даже не замечаю, конечно, и ем вишни. А он вдруг подходит и… Знаешь, что он мне сказал?
– У й д и, – сказал ей муж. – Не мешай мне думать…
Еще раз смотрю на старинную фотографию того дома, что достался ученому в Пашенной: обычная “хохлацкая” хата, жалкое подобие крылечка с претензиями на колонны, крохотные оконца. Сюда он приезжал на каникулы, чтобы насытиться спелыми кавунами, наесться галушек с варениками. Крестьяне ожидали его приездов с нетерпением. Михаил Васильевич, человек щедрый, задавал им пиры под открытым небом, одаривал молодух гребешками и лентами. Очень он любил купаться в реке, голый, скакал по берегу, крича деревенским детишкам:
– А ну, ррра-акальи такие, кто кого – калюкой!
Начиналось побоище “калюкою” (грязью), и светило научной мысли, тайный советник империи и кавалер многих орденов, весь обляпанный грязью, радовался, как ребенок, меткости попаданий. Ничто, казалось, не предвещало жизненных перемен. Впрочем, об этой перемене сохранились две версии. Первая такова. Однажды ночью, в дальней дороге, Остроградский уселся в свою карету. Было темно, лошади тронулись, и обняв жену, он целовал ее, а “жена” помалкивала. Потом заявила:
– Вот как сладко! Только, сударь, ваша жена уехала в карете моего мужа, так что теперь можете целовать меня и далее. Видит Бог, возражать я не стану…
Наверное, это один из анекдотов, каких немало о нем рассказывали. На самом деле все было проще и не столь романтично.
Мария Васильевна еще по весне выехала с детьми в Пашенную ради летнего отдыха, выехала намного ранее мужа; когда он сам приехал в имение, то жены не застал. А крестьяне подсказали ему, что она давно отбыла к соседнему помещику Козельскому. Остроградский поехал в имение своего соседа, где нашел разбросанные вещи жены, а жена и сам Козельский спрятались от него в курятнике, о чем Остроградский догадался по тому переполоху, который там устроили куры с петухами. Все стало ясно, как Божий день. Не тащить же ему жену за волосы! Остроградский вернулся в Пашенную, а вечером к нему нагрянула жена Козельского:
– Позвольте жить с вами… хотя бы гувернанткой при ваших деточках. Не могу же я оставаться при муже, который чужой женой овладел… вашей же! Не изгоняйте меня… Куда же мне теперь деваться? Не любви у вас, а жалости прошу…
Остроградский обладал железным здоровьем, никогда и ничем не болея. Петербуржцы часто видели его гуляющим в сильные морозы или под проливным дождем – даже без зонтика, а галош он не признавал, как не признавал и врачей, считая их шарлатанами. Летом 1862 года он выехал, как всегда, на родину, много купался и не желал замечать, что на спине у него назревает опасный нарыв. Родственники уговаривали Остроградского ехать в Полтаву, чтобы показаться опытным врачам, на этом же настаивал и сельский врач О. К. Коляновский. Поддавшись на уговоры, Михаил Васильевич созвал всех крестьян на прощальные посиделки:
– Сидайте же, щоб все то добре сидало…
11 ноября Остроградский приехал в Полтаву, остановился на Колонийской улице в доме В. Н. Старицкой, своей давней знакомой. Начал было и поправляться, но 7 декабря не отказал себе в удовольствии поесть маринованных угрей, после чего положение больного резко ухудшилось. Нарыв на спине превратился в рану.
Петербург в эти дни публиковал в газетах бюллетени о состоянии его здоровья. 20 декабря, окруженный сородичами и друзьями, Остроградский – время было к полуночи – вдруг стал волноваться, потом крикнул двоюродному брату Ивану:
– Ваня, мне мысль пришла… запиши скорее!
Но эта мысль гения, рожденная на смертном одре, осталась уже невысказанной, сопроводив Остроградского в могилу.
Гроб с его телом погрузили на сани и отвезли в деревню Пашенную, где была семейная усыпальница дворян Остроградских…
Мне осталось поведать последнее. О дочерях ученого мною уже помянуто ранее. А вот единственный сын его Виктор не унаследовал от батюшки даже малой толики его гения, и еще молодым человеком был уволен из артиллерии за полную безграмотность – именно в математике! Виктор Остроградский умер в селе Рыбцы, будучи опекаем в “Доме призрения для бесприютных дворян” (то есть нищих дворян). Странно, что и его мать – Мария Васильевна – встретила старость тоже на чужих хлебах у графини Софьи Капнист, будучи приживалкой в ее богатом имении.
О чем мне еще сказать? Пожалуй, о той мемориальной доске, что висит на стене “академического” дома – на берегах Невы.
Но доска и есть доска, она мало что говорит.
А хорошо бы нам воскресить старое пожелание молодежи:
– Иди и учись! Быть тебе Остроградским…
“Малахолия” полковника Богданова
Григорий Дмитриевич Щербачев (1823—1900) ныне мало кому известен. Он завершил свою карьеру генералом, будучи директором военной гимназии в Орле, а в пору офицерской младости служил в Петербурге по Артиллерийскому ведомству, которым управлял барон Н. И. Корф, о чем современному читателю помнить необязательно. Впрочем, ни этот Корф, ни даже сам Щербачев, люди здравые, никогда с ума не сходили, а вспомнил я о них лишь потому, что они хорошо знали моего героя, объявленного “лишенным рассудка”…
Был конец лихого царствования Николая I, могущество великой империи россиян еще не подвергалось в Европе сомнению, хотя до пресловутой Крымской кампании оставались считанные годы. В один из летних дней барон Корф командировал Щербачева в Шлиссельбург – по делам службы.
– Если управитесь с ревизией арсенала за один день, – сказал барон, – то вечерним пароходом можете отплыть по Неве обратно, дабы утречком быть в столице.
– Слушаюсь! – повиновался Щербачев…
Так и получилось. Он поспел к отплытию последнего парохода, купив билет 1-го класса, стоивший рубль с полтиной. Был теплый хороший вечер, колесные плицы усыпляюще шлепали по воде, из прибрежных деревень слышались песни крестьян, игравших свадьбы, в темных парковых кущах смутно белели особняки столичной знати, их классические колонны невольно тревожили память, напоминая невозвратное прошлое “золотого века” Екатерины Великой…