— Артемий Петрович, небось до меня нужду какую имеешь?
Волынский нагнулся и — в ухо кабинет-министру:
— Ночь-то, граф, черная. Вода в каналах темная. Плывите и далее. Но себя щупайте: уж не дьявол ли вы?
Намек был неприятен Остерману, и он отъехал на коляске.
— Озорник, — сказал издали. — Богохульство ваше ни к чему…
Раздался грохот ботфортов, кованных плашками из меди. Во дворец Анненгофа прибыл фельдмаршал князь Василий Долгорукий.
— Что слышу я? — вопросил, озираясь. — Нешто правда, будто Гилянь обратно хотят отдать? Кто зло сие придумал для России в бесчестие? Кто?
Остерман притих в колясочке. Из покоев своих величаво, шажками мелкими, выступила императрица:
— Чего кричишь, маршал? Или тебя обидел кто?
— Не меня, не меня… То русского солдата обидели!
— Да будет тебе, — отмахнулась Анна Иоанновна со смехом. — Разве же я русского солдата обижу когда?
— Выслушай, великая государыня! Семь потов в тех землях сбрызнуто, семь кровей пролито… Россия встала на море Каспийском ногою твердою! Лежат от Гиляни шляхи прямые — на Тегеран, Шахруд, Герат, Кандагар… Так почто же дарить задарма обратно? Добро бы соседу хорошему… А то ведь — кому? Надиру! Разбойнику!
— Уйди, — велела Анна, — от крику твоего голова болит…
Фельдмаршал развернулся и заметил Волынского.
— Друг Артемий, — слезно взмолился старик, — ты русским послом был в Персии, так скажи: разве можно кровью завоеванное за канатного плясуна да слонов отдать? Земли-то каковы, сам ведаешь! Русь чрез те завоевания богатство вечное обрела, она морем плывет в Индию… Сердце наше в Европе колотится, но телом большим мы по Азии разлеглись. В делах восточных укреплять себя надо, а не транжирами быть глупыми…
Волынский решил Остермана не щадить: теперь он снова силу обрел — за ним ведь граф Бирен стоял (с конюшнями его, с аргамаками его). И он так отвечал — во всеуслышание:
— Согласен я с тобою, фельдмаршал: придворные той крови и того поту не нюхали… Чужакам ничего не жаль! А вот нам… эх!
Остерман съежился на дне своей коляски.
— Это вы, — выкрикнул, — преступно повинны в том, что моря крови русской пролиты на Гиляни… Ради чего? Фельдмаршал Долгорукий схватился за коляску:
— Кровь ради отечества пролита… чурбан ты немецкий!
И вдруг покатил Остермана… Все быстрее, быстрее!
Впереди уже двери. За ними — арапы дежурят.
Выбил коляской двери, повалив арапов, выпихнул Остермана прочь из зала… Граф со своей колесницей так и врезался в стенку.
Тут к нему угоднически, как собачка, подбежал принц Людвиг Гессен-Гомбургский:
— Ваше сиятельство, неужели… Неужели простите? Остерман посмотрел на него — снизу, тяжело:
— Вы… ничтожество! Остерман не таков, как ваша сомнительная светлость: он никогда ничего никому не прощает… Можете подойти к фельдмаршалу и сказать, что дни его сочтены! А в этом поможете мне… вы, принц! И не отказывайтесь, — усмехнулся Остерман. — Жезлы фельдмаршалов на улицах не валяются. А вам, ничтожество светлейшее, этот жезл еще пригодится…
— Мне? Какое счастье! — замлел принц.
— Да, — покривился Остерман. — Этой палкой вы будете хвастать потом перед дамами, рассказывая о своих подвигах!
* * *
Собрались одни только русские — чужаков не было: сам фельдмаршал Василий Владимирович, адъютант Егорка Столетов, племянник Юрка Долгорукий, прапорщик Алексей-Барятинский и жена фельдмаршала Анна Петровна (старуха уже). Сначала жулярский чай попивали, потом маршалу воду гонять прискучило, он чашку ополоснул от чая:
— Травка сия вину не товарищ… Эй, Юрка! Плесни винишка…
Племянник разлил вино, стали тут все пить, руками махали.
Егорка Столетов так сказал:
— Петр Первый сквалыга был: он не отдал бы Гиляни!
— Не, — отвечал князь Алешка Барятинский, — он был таков, что из-за копейки давливался. Да и других до смерти давливал!
Фельдмаршал грохнул кулаком по столу — заходили чашки:
— Я Петра не люблю,
[14]
он немца на Русь призвал. И учить меня пожелал. А я и без того дураком не был… От Петра и полезла на Русь тоска бумажная: куды ни сунешься, везде про тебя в бумажку пишут. Я за един день при Петре столько бумаг писал, сколь ранее и за год писать бы не привелось…
Егорка Столетов налил себе еще, выпил и рот вытер:
— Эх, что уж тут! Петр зато просвещать стал…
Фельдмаршал тут его по лбу треснул.
— Вранье! — сказал. — Это все немчура придумала, что Русь до Петра была дикой, а они явились, как советники, и просветили нас! Немцу хлеб сожранный оправдать надо — вот он и придумал сие… Не правда это! Россия и до Петра не блуждала в потемках. Василий Голицын, Ордын-Нащокин, Ртищев, Матвеев — люди были ума зрелого, разума высокого… И русские человецы задворками ума до Петра не ползали. Россия и ранее на столбовой дороге стояла. Европа-то сама могла бы у нас многому поучиться…
— Подъехал кто-то, кажись, — сказал Барятинский.
— Выглянь, Егорушко, — попросила старуха княгиня.
Егорка Столетов в окно поглядел.
— Прынц, — сказал, зубы скаля. — Прынц на крыльцо поперся…
— Какой прынц? Их теперь на Руси развелось, что нерезаных собак.
— Да тот, матушка-княгиня, что к дочке Трубецкого сватался.
— А-а-а, — догадалась старуха, — это Гессен-Гомбургский… Небось дома-то жрать нечего, так по Москве ползает, харчей ища… Что делать-то? — поднялась Анна Петровна. — В сенцах темно. Эй, Ванька, Мишка! Кто там не спит? — позвала слуг. — Посветите прынцу свечечкой…
Барятинский-князь загыгыкал, говоря:
— Ништо! Свечки жаль — такому обормоту светить. Пущай бы впотьмах себе ноги ломал… Ги-ги-ги-ги!
Юрка Долгорукий запуган казнями был.
— Дяденька, — шепнул он фельдмаршалу, — вы бы потише, а то прынц сей в доводчиках ходит… Сказывали мне, будто на ваше место метит: в коллегии военной президента!
— А я в своем дому на лавке дедовской сижу! — разбушевался Долгорукий. — С коих это пор русские люди, чтобы поговорить, должны на двор выбегать? Или не стало чести более?