– Кесарю кесарево, а богу богово, – сказала она. – Если Свешников мудрен, так и разговоров долгих не будет…
Она сразу указала давать Свешникову по 600 рублей в год «пожизненного вспомоществования», велела ему ехать в Англию, дабы приобщиться к научным достижениям, а потом – прямая дорога в Академию. Потемкин сам и провожал парня на корабль:
– Когда воротишься, ни к кому не ходи. Ступай ко мне. А если швейцары держать станут, стели их кулаком в ухо и шагай ко мне смело. Мы с тобою, Ванюшка, еще таких чудес натворим!
* * *
Никогда еще не было так тошно князю Потемкину.
Как сон, как сладкая мечта,
Исчезла и моя уж младость;
Не сильно нежит красота,
Не столько восхищает радость.
Он заказал себе новый кафтан за восемь тысяч рублей, обшитый стразами и серебром по швам (в четыре пальца шириною); облачась в обнову – босой! – шлялся по комнатам, грыз ногти. Отчего такая печаль? Светлейший страдал от зависти. Державину, Гавриле шлепогубому, завидовал:
Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет и к гробу приближает.
Жил-был князь Мещерский, любил выпить лишку, поесть сладко. Умер он, и бог с ним. Но Державин инако взглянул на смерть:
Ничто от роковых когтей,
Никая тварь не убегает;
Монарх и узник – снедь червей,
Гробницы злость стихий снедает.
– Снедь червей, – твердил Потемкин. – Ах, Гаврила… Где слова такие сыскал ты?
Дождливая осень истекала дождями, небо хмурилось. Из Херсона приехал Рубан, с ним и директор Академии Домашнев, – оба продрогли в дороге, рассказывали, что в Херсоне заложен собор, французы торопятся торговать с Россией из Марселя, с дровами на юге плохо, кто ворует щепки на верфях, кто кизяк да камыш на зиму запасает… Рубан говорил:
– И деточки малые с ведрами по улицам городов шастают, навоз животный чуть ли не из-под хвоста в ведра сбирают, зимою и будут топить им печки, коли дровишек нету.
Потемкин расхаживал, думал, грыз ногти:
– Это моя вина: о дровах я совсем забыл…
Из Лозанны привезли в свинцовом гробу тело жены князя Григория Орлова – урожденной Екатерины Зиновьевой: шарлатаны, лечившие от бесплодия, все-таки домучили ее до конца; несчастную закопали в Александро-Невской лавре подле герцогини Курляндской Евдокии из дома князей Юсуповых… Опять начинался дождь. Потемкин, стоя над могилой, глянул на Ланского: тоже «снедь червей».
– Гляди, Сашка, смерть-то какова! Гадкая…
– Мне ли о ней думать? Я еще молоденький.
– Ну и дурак. А до старости не дотянешь. Был тебе хороший случай от молнии сгинуть, так проскочил ты мимо смерти своей. А умирает человек в смерди и пакости… Ты это помни: ничто от роковых когтей, никака тварь не убегает!
Екатерина накинула на голову капор (от дождя):
– Будет вам! Что вы о неизбежном спорите? Здравые люди вроде бы, а послушать вас – так и жить не хочется… Ты лучше о другом, светлейший, помысли: герцог Курляндский третью жену взял, молоденькую, из дома баронов Медемов, и она его по пьяной морде лупит, чтобы от вина отучить, а приплод Биронов уже велик. При наличии «фюрстенбунда» германского не переметнется ли Курляндия в сторону союза с пруссаками… Вот тогда, Либавского порта лишась, мы локти себе покусаем!
– Войска в Митаву ввести бы нам, – ответил Потемкин.
– Да уж надоело мне в газетах читать, будто я захватчица и всюду со штыками своими суюсь… А корону герцогскую Петр Бирон просто так под забором не оставит.
– Обменяй ему корону на ключ своего камергера.
– Шутишь? А что в Европе-то скажут?
– Скажут, что мы плевать на нее хотели…
Из уральских владений в столицу вернулся Александр Сергеевич Строганов, в дар Эрмитажу привез он серебряные вазы древнейшей чеканки и очень странный щит, на котором изображалась борьба Аякса и Улисса за оружие Ахиллеса.
– Кого обворовал, Саня? – спросила его Екатерина.
– Было бы где такое украсть… А это ведь рабочие мои с Урала при копании рудников в глубине земли обнаружили.
– Все в землю, и все из земли, – буркнул Потемкин.
– Хватит тебе о смерти-то! – обозлилась императрица…
Всюду говорили, что граф Скавронский, объявленный женихом Катеньки Энгельгардт, хворает и не вечен. Невеста была в любви холодна. Напрасно дядюшка осыпал ее драгоценностями, побуждая к веселью. Катька валялась на постели, грызла яблоки и пальчиком, словно гадких пауков, отшвыривала от себя бриллианты:
– Ах, на што мне они, дядюшка?..
Русский двор оживило явление поляков. В богатых кунтушах, с головами, бритыми наголо (по древней моде, еще сарматской), паны вежливо позванивали во дворце саблями, угодливые и красноречивые. Приехали женихами: невест поискать! Возглавлял эту ватагу граф Ксаверий Браницкий, гетман коронный, уже в летах человек.
Потемкин всегда привечал поляков с радушием:
– Щацунек, панове… мое почтение, господа!
Светлейший давно уже мечтал породниться с ясновельможными, с умыслом он показал графу на Саньку Энгельгардт:
– Погляди, Ксаверий Петрович, какова стать и осанка! Будто не в лопухах родилась, а сам Пракситель из мрамора сделал.
Браницкий закрутил ус и заложил его за ухо.
– Добже, светне, – восхитился он молодицей.
– Так бери ее… пока не испортилась!
Александра Васильевна не ожидала того от дядюшки, и вечером возникло бурное объяснение. Санька кричала:
– Некрасивый он, старый… зачем мне такого?
– Зато ты молодая и красивая, – отвечал Потемкин.
– У него башка бритая, будто из больницы бежал.
– Зато на тебе шерсти, как на овце.
– Хоть режьте, не пойду за Браницкого… Нет, не пойду! У меня давно камер-юнкер Постельников на примете… сладенький!
Потемкин, недолго думая, схватил Саньку за волосы, проволок ее по паркетам от камина до дверей, приговаривая:
– Пойдешь, курва, коли я велю…
В ноябре при дворе сыграли две свадьбы: полудохлый граф Скавронский передал свой графский титул Екатерине Энгельгардт, а Санька сделалась графиней Браницкой… За окнами дворца вспыхнула праздничная иллюминация, в сиянии огней блистал яркий венцель императрицы…
* * *
На брачный пир были званы певцы, средь них и вертлявая примадонна итальянской оперы Анна Бернуцци-Давиа. Эта прожженная бестия, изображая садовницу, расхаживала среди гостей с корзиною свежих роз и, кокетничая, лакомилась вниманием мужчин, не всегда пристойным. Давиа вела себя так, словно Зимний дворец для нее – подмостки оперы-буфф, где она привыкла вытворять все, что взбредет в голову. Екатерина, беседуя с Браницким, случайно указала на нее сложенным веером: